Испытание Ричарда Феверела - Джордж Мередит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГЛАВА XIX
Мелодия, наигранная на дудке
Довольно с нас всяких Систем! Довольно этого развращенного мира! Подышим лучше воздухом Зачарованного Острова.
Золотятся луга, золотятся потоки, красным золотом отливают стволы сосен. Солнце опускается все ниже и стелет свои лучи на полях и на водах реки.
Солнце опускается все ниже, а поля и воды преисполняются просветленной радости. Оно опускается, и герольды его бегут впереди и возвещают о нем листьям дубов и платанов, и светлой зелени буков, и отливающим бронзою стволам сосен; они оставляют горячие следы на густо заросших берегах, где клонятся долу последние цветы наперстянки и где из густой мокрой травы то тут, то там выглядывают кусты куманики. Весь лес горит, а за ним, на открытом пространстве, несутся растянувшиеся в длину тени; они мчатся по поросшим вереском низинам, взбираются на холмы, пока наконец вестники заходящего солнца не коснутся розовыми перстами самого дальнего края поднявшегося на востоке облака и не канут во тьму.
— Сколько прелести в сокрытых от глаз уголках леса! Крадучись пробирается туда солнечный луч. Отливающая радугой легкая дымка заволакивает тропу; сквозь нее прорываются полосы темного пурпура, и все это напоено запахами раскаленной сосны, перистого папоротника, глубоких мшарин. Бурая белочка свешивает хвост и прыгает; спрятавшаяся в чаще птица внезапно издает случайный, невыразительный крик. После всех стрекотаний и шорохов в лесу снова воцаряется тишина.
Созерцание буйного великолепия над головой и вокруг пробуждает к жизни глубины сердца. Пламенеющий закат, залитые багрянцем вершины льют свое сияние сквозь густую листву. А там, в потаенных убежищах обитает истинное блаженство, та царственная радость, которая не должна платить податей этому торжеству природы, вселяющему резвость в ягненка и веселящему человека. Снизойди же, великое сияние! Охвати все сущее благотворным пламенем, а потом продолжай свой путь! И ты, и тот серебряный свет, что следует за тобою, и все посланцы небес — все только слуги, только рабы высокой животворной радости, таящейся у нас в сердце.
Ибо оно-то и есть истинная обитель очарования. Здесь, вдали от мятежных берегов, встречаются владыка и владычица острова; здесь они пребывают подобно укрывшимся во тьме соловьям, здесь в глаза, и в уши, и в руки льются неиссякаемые сокровища их душ.
Пусть же кружатся неумолимые колеса мироздания; пусть отзвучат прощальные стоны тонущих в штиль кораблей; пусть, наконец, отхрипит ропот Системы, которая так и не узнает, когда ей дано будет восторжествовать; пусть стихнут стенания, обращенные ко вселенной. Здесь их никто не слышит.
Он называет ее по имени, Люси, а она, краснея от дерзости своей, зовет его Ричардом. Оба эти имени — ключевые ноты гармонического пения, что доносится к ним с небес.
— Люси! Любимая моя!
— Ричард!
Где-то там, в мире, за лесом мальчик-пастух встречает наступление тихого вечера игрою на дудке.
Инструмент, на котором играет любовь, столь же древен и незамысловат: у него ведь всего два тона; и, несмотря на это, какие звуки может извлечь из него искусный музыкант!
Кроме этих двух слов они не говорят почти ничего; светлая пена вьется на волнах охватившего их обоих чувства; оба держат его в узде, и вырывается оно только в минуты, когда у них уже нету сил справляться с ним, но и тогда — одним только нежным вздохом.
Может быть, любовь их была исполнена такой гармонии потому, что их ничем не притупленные души жаждали счастья; счастьем становилась для них сама жизнь. Знатных кавалеров и дам любовь тешит игрой на виоле, выписывая тончайшие фиоритуры; или обретает густой голос фагота; или пробуждает героические страсти трубы; или, может быть, даже дирижирует целым оркестром. И им это нравится. Она все еще остается хитрою чаровницей. Влюбленные млеют и — вкушают ее восторги; но как бы торжественно она ни звучала, это все же земная музыка. Небесные светила и не думают подчиняться двум этим тонам. Они потеряли — впрочем, может быть, им и вовсе было не дано ее знать — ту первозданную свежесть, когда созревшие чувства совершают какой-то стремительный прыжок и — преображаются в страсть; когда они увлекают за собою все остальное и обретают свойство духов — отрешиться от плоти и насладиться беспредельностью бытия. Либо же все эти свойства проявляются у одного, а другой — глух и нем. Что из того, что эти люди вкушают амброзию и упиваются нектаром: перед вами влюбленные, для которых хлеб и вода вкуснее всех яств.
Играй же на дудке, счастливый пастушок, имя которому Любовь! Сияющие ангелы, взмахните крылами и вознесите к небу свои голоса!
Далеко позади все философские рассуждения. Инстинкт взметнул их за поставленные разумом пределы. Они были рождены, чтобы обрести свой рай.
Возглас этот звучит в душе каждого из них: он становится непрестанным припевом звучащей мелодии. Как озарены им минувшие года и как залито все грядущее!
— Ты моя! Я твой!
— Мы созданы друг для друга!
Они убеждены, что ангелы-хранители с колыбели готовили их к этому дню. Небесное воинство положило немало труда на то, чтобы состоялась их встреча. И вот, о победа! О чудо! После всех тягостных усилий, преодолев все громоздившиеся на их пути преграды, небесное воинство сделало свое дело!
— Мы здесь вдвоем, и нам предначертано, что мы станем едины!
Труби же об этом счастье, любовь! Труби о себе этим чистым сердцам!
Синее покрывало сошло с небесных высот. Утихает полыхающее на горизонте море огня; звезды вспыхивают, и дрожат, и отступают перед восходящей луной; она все ближе и ближе; с плеч ее скользит вниз сплетенная из облаков серебрящаяся фата, и, остановившись над верхушками сосен, луна взирает на небо.
— Люси, а тебе никогда не мечталось об этой встрече?
— Да, Ричард, да! Я же тебя помнила с того дня.
— Люси! А ты просила бога о том, чтобы он нам послал эту встречу?
— Да, Ричард!
Такая же юная, как тогда, когда она взирала на обитателей рая, бессмертная красавица, луна продолжает свой путь[45]. И на пути ее не ночь, а окутанный дымкой день. Целых полнеба озарено пламенем. Нет! Это не ночь и не день, это обручение влюбленных.
— Моя! Моя навеки! Ты ведь предназначена мне, верно? Шепни мне, что да!
И до слуха его долетают дивные звуки:
— И ты мой!
Тонкий луч достиг зарослей папоротника под соснами, где они сидят, и она отвечает ему вскинутым на него взглядом; глаза ее робко мерцают, погруженные в глубины его глаз, после чего опускаются вниз, ибо сквозь этот мерцающий взгляд он видит ее обнаженную душу.
— Люси! Суженая моя! Жизнь моя!
Сидя на ветке сосны, козодой льет свою однозвучную песню. Тонкий луч обходит их кругом; ему слышно биение их сердец. Губы их слиты.
Помолчи немного, любовь! Сколько бы ты ни играла на своей дудочке, тебе все равно не передать первый поцелуй; ни сладость его, ни того, как он свят. Услыхать это можно лишь высоко в раю, где звучат серебряные органные трубы и где, играя на них, святая Цецилия[46] пробуждает в человеческих душах чувства, имя одному из которых — любовь.
Итак, любовь тиха. Там, вдалеке, на самой окраине леса веселый пастушок, кончив играть, искоса оглядывает свою дудку и, предвкушая ужин, шагает домой в тишине. Лес замирает. Слышно только, как козодой все еще тянет свою песню на ветке в освещенном лунном круге.
ГЛАВА XX,
в которой прославляется узаконенное испокон веку обхождение героя с драконом
На Зачарованных Островах и по сию пору еще не перевелись драконы древних времен. Всюду, где только есть романтика, неизменно появляются эти чудовища, возгораясь лютой враждой. Именно потому, что небеса всякий раз покровительствуют влюбленным, гнездящиеся в земных глубинах гады объединяются, чтобы сжить их со свету, побуждаемые к тому бесчисленными победами, которые они уже одержали, и история каждой любви являет собою эпопею борьбы низших сил с высшими. Хочется, чтобы у добрых фей было побольше упорства. Слишком уж легко впадают они в благодушие, успокоенные безмятежным счастьем своих любимцев, в то время как злые феи всегда готовы напасть. Они ждут, пока юноша и девушка закроют глаза, вообразив, что им уже ничто не грозит, и тут-то приступают к своему черному делу.
Все эти сговоры и встречи, уводившие нашего героя из-за стола в послеобеденные часы, когда предаются перевариванию и попивают бордо; в часы, когда мудрый юноша Адриен наслаждался возможностью выговориться всласть, развалившись в кресле и ощущая благоденствие в теле; рассеянность его ученика во время занятий, приступы веселья или же, напротив, уныние, глубокие вздохи и другие странные признаки, но прежде всего недопустимое поведение питомца его за столом, несмотря на все весьма искусно подстроенные уловки, навели Адриена на мысль, что его подопечный так или иначе узнал о том, что существует вторая половина райского яблока, и что он пустился в дальнее плавание, дабы узнать, чем половинка эта отличается от первой. С присущим ему хладнокровием Адриен спрашивал себя, ограничивалось ли все одним наблюдением, или ученик его уже постигал все на опыте. Что до него самого, то, как человек и как философ, Адриен ничего не имел ни против первого, ни против второго; ему надо было только определить, что из двух сделалось на данное время более явной угрозой для нелепой Системы, считаться с которой ему поневоле приходилось. Отсутствие Ричарда было весьма ощутимо. Юноша был существом жизнерадостным, ему было с ним интересно; к тому же, когда тот покидал их, Адриену приходилось сидеть втроем с Гиппиасом и Восемнадцатым Столетием, а из их общества он успел уже извлечь все, что могло хоть сколько-нибудь его позабавить, и прекрасно понимал, что его собственное пищеварение может пострадать от постоянного общения с двумя людьми, у которых оно окончательно расстроено — общения особенно тягостного именно в эти самые приятные в его жизни часы. Несчастного Гиппиаса настолько уже ограничили во всем, что он всякий раз пускался в глубокомысленные рассуждения касательно вредных последствий, которые может иметь то или иное съеденное им блюдо или лишний бокал вина, — последствий, от которых ему будет не избавиться до гроба. У него была привычка пространно рассуждать о них вслух, причем все подсказанные горьким опытом опасения касательно того, что с ним может статься, яростно сражались с одолевавшим его чревоугодием. Выслушивать все эти излияния было непереносимо, поэтому великодушно простим Адриена за то, что он принялся склонять его на что-то решиться.