Повести и рассказы - Акрам Айлисли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гюльшен и тетя Медина разговаривали очень мало; про грозди ей тетя, конечно, ничего не сказала. Гюльшен ходила по двору, выковыривала из гроздей виноградинки, а тетя сидела перед окном и латала какое-нибудь старье. Положим, кое о чем они не могли говорить из-за меня. Но я замечал, что они и без меня молчат. Несколько раз, заходя во двор, я заставал такую картину: Гюльшен бродит между деревьями, а тетя Медина стоит поодаль, облокотившись о стену, и молча думает. В то лето стена, отделявшая наш двор от двора тети Садат, опять стала тетиным любимым местом, потому что в колхозе все разладилось, и не было никакой надежды получить что-нибудь на трудодни. Опять все тащили кто что мог, а тетя Медина по-прежнему не собиралась воровать. Сады постепенно приходили в запустение, да и бахчи уже не шли в расчет.
В то лето, подолгу размышляя у стены, тетя больше всего думала обо мне. Осенью я должен был ехать в Баку. Я уже отправил в университет документы и получил извещение, что зачислен. Приняли меня без экзаменов — школу я окончил с золотой медалью, но ехать мне было не в чем, и чемодана у меня не было, и денег мы припасли только сто рублей — я получил их на приемном пункте за фрукты.
В то лето я думал о тете не меньше, чем она обо мне. Я и в колхоз пошел только из-за нее: с утра до вечера я торчал на молотильной доске, а по вечерам пас быков, которые днем таскали эту доску. И все ради охапки дров, которую каждый вечер притаскивал домой; дров я запас тете на всю зиму, сухих, ореховых… А потом вышла удивительная история. Однажды утром, когда я пригнал с пастбища быков, а молотильщики еще не пришли, дядя Мюрид, приставленный охранять ток, отдал мне странный приказ. Не прекращая утреннего намаза, он велел, чтобы я сейчас же насыпал в свою сумку зерна и отнес домой.
Я опешил — на такое не вдруг отважишься. Да дядя Мюрид вроде и сам испугался немножко. Но сразу же рассердился и стал кричать на меня:
— Пошевеливайся! Чего столбом стоишь! Я отвернулся — слышишь?!
Еще бы ему не отвернуться, ведь дядя Мюрид держал пост и совершал намаз, а человек, который совершает намаз и держит пост, не должен глядеть на подобные вещи. Тем более что это было не просто воровство, а воровство на току, а дядя Мюрид не раз повторял мне: «Если в какой местности с тока хлеб воруют, тыщу лет урожаю не быть»…
Как-то вечером, когда я пришел домой, тетя, сияя от радости, показала мне нарядный синий костюм, небольшой синий чемодан и целую стопочку десяток — это принесла мне Гюльшен…
Однажды, проходя по улице мимо женщин, я услышал, что золотые часы, которые дядя Эльмурад привез Гюльшен из Берлина, видели на руке у Мисировой жены: Гюльшен продала их Мисиру…
Как-то вечером, вернувшись домой, я узнал, что Гюльшен вышла замуж. Она уехала навсегда. Тетя показала рукой на заходящее солнце — деревня, где жил муж Гюльшен, лежала в той стороне. Потом тетя взглянула на виноградные грозди, ощипанные Гюльшен, я тоже поглядел на них; какие-то они были жалкие, никому не нужные…
В один из августовских вечеров я передал быков погонщику и навсегда распрощался с дядей Мюридом. Утром, нарядившись в подаренный Гюльшен синий костюм, я поехал в район, в баню, и там, сидя в кресле парикмахера, увидел вдруг в зеркале Якуба. Парикмахер только что принялся за мою голову, у Якуба все лицо было в мыльной пене, но, завидев меня, он сорвался с места, обхватил меня вместе с креслом и начал целовать. Потом мы с Якубом все поглядывали друг на друга в зеркало. Потом пили чай в чайхане на базаре. Потом я помылся, а вечером, вернувшись домой, увидел у нас во дворе Якуба. Он сидел на паласе и пил чай. Тетя прохаживалась под лозами, на том самом месте, где последнее время любила ходить Гюльшен. Разница была лишь в том, что тетя не выковыривала из гроздей виноградины и что в отличие от Гюльшен тетя плакала и, увидев меня, стала быстро вытирать слезы.
Я сел рядом с Якубом. Тетя налила мне чаю. Я видел, как трудно ей было задавать самые обычные вопросы: как я вымылся, как добрался домой, в открытой машине ехал или в закрытой… Тетя сердилась, когда после бани я возвращался в открытой машине. Но в тот день меня и вправду подвезла кинопередвижка. Услышав об этом, тетя сразу заговорила про кино:
— Какая будет картина? — спросила она.
Тетя Медина все фильмы делила на три сорта: смешные, грустные и — с песнями. Фильмы с песнями нравились ей больше всего, потому что в этих фильмах обязательно были сады, восходящее солнце, заходящее солнце; в таких картинах парни и девушки прогуливались под цветущими деревьями и пели, хором или поодиночке. Какую картину привезли в тот вечер, не помню. Но хорошо помню, что расспрашивая меня про кино, тетя не переставала ходить. И что кино ее тогда совершенно не интересовало, и она спрашивала лишь для того, чтобы отогнать тишину, а отогнать ту тишину было очень трудно.
Тишина стояла, такая тишина… Вдалеке, за деревьями, в сероватом мареве уже садилось солнце. Но все равно было жарко; в соседнем дворе, в зарослях миндаля, стонали от зноя стрекозы, и казалось, это стонет зной…
Якуб сидел у стены, привалившись к ней плечом. Он все пытался выпрямиться — сесть как следует, но уж очень устал, по лицу было видно, что его клонит в сон, что и слово-то сказать нет сил; время от времени он только поднимал голову и улыбался…
Тишина стояла, тишина. Только ходила под лозами тетя и сновали без устали пчелы. Они кружили над расковыренными гроздьями, липли к нашим стаканам, лезли в сахарницу… Якуб поглядывал то на пчел, то на меня — сам он не мог взмахнуть рукой. Нужно было прогнать пчел, но мне не хотелось: солнце опустится за горы, и пчелы сами улетят…
В тот день мне почему-то очень хотелось, чтоб они улетели сами. И чтобы стрекозы в зарослях миндаля сами по себе перестали стрекотать. Скоро перестанут. И Динара, натаскав из источника воды, польет улицу перед домом тети Садат и чисто-чисто подметет то место, где по вечерам собираются посудачить женщины. Динара была теперь женой Эбиша, молодой хозяйкой, а молодая хозяйка должна таскать воду и поливать улицу перед домом, чтобы все видели, что она не ленивая.
Пчелы скоро улетят, залезут в ульи, и дядя Эльмурад, вернувшись домой, закроет их — отдыхать до утра… Мне очень хотелось, чтоб и Якуб ушел и лег бы отдыхать до утра. Но он сидел, привалившись к стене плечом, и молчал. Одна тетя все говорила, говорила, без устали расхаживая под лозами. Говорила, чтобы не было тихо. И чтобы Якуб не заснул. Наконец она подошла ко мне, остановилась.
— А Садык наш в Баку уезжает, — сказала она. Улыбнулась. Помолчала. — Такие места повидает!..
— Красивых костюмов накупит…
— Нужды никогда знать не будет…
Она говорила это, как стихи, как сказку:
— А я стану в колхозе работать. И Якуб. Мы будем посылать Садыку деньги…
Долго же пришлось ей ходить под лозами, пока она нашла силы сказать эти слова. Слова, которые значили одно — я согласилась выйти за Якуба. Хорошо, что она их наконец сказала. Сказала и успокоилась; села возле меня, взглянула на Якуба. Якуб просветлел, сонно улыбнулся, но произнести хоть слово у него не хватило сил…
…Мы долго еще сидели в тишине, но это была уже совсем другая тишина. Стрекозы в зарослях миндаля еще стонали от зноя, и зной стонал от их стона. Солнце уже коснулось горы, вот-вот пропадет за вершиной. Странное это было солнце: усталое, в какой-то сонной дымке… Будто и не оно повинно в этой страшной жаре, не по его вине стонут от зноя стрекозы. Будто оно и не солнце, а кто-то из нас: то ли Гюльшен, которую насильно отправили туда, за горы: то ли тетя Медина — сказала свое слово и обессилела, лишь в глазах затаился подернутый дымкой свет; то ли Якуб — пришел из тюрьмы смертельно усталый и хочет только спать, спать, спать…
Первыми улетели пчелы, потом угомонились стрекозы. Когда солнце зашло, Якуб наконец поднялся. Я вместе с ним вышел на улицу в своем новом синем костюме. И все кругом было синее, как мой новый синий костюм. Было шумно, полно народу. Дядя Эльмурад, забравшись на крышу, плотнее утаптывал землю, крепил желоба — после такого зноя обязательно быть дождю…
Не знаю — пошел тогда дождь или нет. Я помню лишь, что улица в тот вечер была яркая, синяя, как мой новый синий костюм; и я убежал от этой нестерпимой синевы, взобрался в гору, где мы всегда сидели втроем, и долго сидел там один. И пока я там сидел, дядя Эльмурад все еще возился на крыше, а на вершину горы, за которую ушло солнце, медленно влезала густая черная туча; совсем стемнело, и только перед домом тети Садат белела, в сумраке чистая площадка величиной с ток — та, которую поливала Динара.
Утром я уеду, а Динара еще долго будет поливать улицу, доказывая, что она не ленива. А те, кто в такую пору без дела слоняется по деревне или торчит на площади перед мечетью, никогда, наверное, не смогут доказать дяде Эльмураду, что они не лентяи. И он уже никогда не станет рассказывать этим людям о разных далеких странах, о тамошних садовниках и пчеловодах. По утрам, когда все еще только просыпаются, он, поднявшись до зари, будет молча приниматься за дело. А вечером с лопатой на плече так же молча возвращаться домой…