Новый Мир ( № 7 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пургу гонишь, да не может быть, начальник! — раздалось с мест.
— Разбойник! — повторил он. — Этот разбойник признал в Христе Бога, поверил и обратился к Нему. И Христос — только поэтому — сказал ему: “Сегодня же со Мною будешь в раю!”
Тут началось такое смятение, что конвоирам пришлось срочно усмирять зал. Но откровение, которое принес им священник, было так кардинально, что разом меняло и весь мир, и все, что в нем.
— Вот у вас, на зоне, какие тут есть самые страшные статьи, по которым вы сидите?
Они стали наперебой выкрикивать:
— 105, пункт Д… 131 — прим, пункт Б, 132, пункт В… 162… 214…
— А я вам расскажу, какие у нас, в христианстве, есть статьи, за какие смертные грехи их дают…
Малолетки замерли, вслушиваясь в Божественный закон.
— Ну, как там? — спросил владыка, когда мы вышли, потрясенные, на белый свет.
…А ведь как просто, всего-то лишь: “Помяни мя, Господи!” — где бы то ни было, где угодно, всегда, везде... Поминовение Божье — уже бытие.
Как сказал бы мой агностик-друг Петя, трансцензус!
В другой половине было мертвое — там жили призраки, какие-то скорлупы, видимости людей. Они тоже — как бы говорили, как бы думали, но внутри их была пустота и таилась смерть. И я подумала: скажу Пете, что такое пошлость. Пошлость — это видимость, лишенная сущности. Это дыра в том месте, где реальность и смысл разошлись.
Но граница меж ними была зыбка, все можно было еще изменить и соединить, можно было еще извлечь драгоценное из ничтожного… Взял Господь Бог прах земной, создал из него человека, вдунул в лицо его дыхание жизни, и стал человек душою живой. Сам сделался человеком — и стал Воплощенный Смысл.
А что же такое Тутти? А Тутти — это отложенное страдание, которое все равно настигнет и возьмет тебя в оборот. Одушевленная ходячая истина, от которой внезапно — непонятно, каким образом, почему, — и больно вдруг, и светло.
Тутти — это тайное новое имя на белом камне, и лишь побеждающий получает его.
37
— Слушай, — сказал мой муж, — не хочу тебя пугать, но у меня уже несколько дней болит сердце.
— Как, именно сердце?
— Именно сердце и именно болит, как у Пети. Тянет, ноет — сил нет, я просто не хотел тебе раньше говорить — думал, как-нибудь само рассосется. Но сегодня у меня исповедовался кардиолог. И я после службы к нему подошел, спросил — что делать, может, капли какие-то пить. А он выслушал меня и говорит: что вы, это все нехорошо, какие капли, вам надо срочно в госпиталь. Это может быть что угодно — предынфарктное состояние, ишемия. А может, и нет. Он сказал — это может быть и невралгия. Просто мышца какая-то тянет, и все.
— Это я тебя своей собакой до этого довела! Конечно, надо срочно в больницу, но куда, куда?
— Этот кардиолог мне предложил завтра же ложиться к нему. Сказал, мы вас всякими датчиками, аппаратиками увешаем, сразу диагноз поставим, подлечим, ну что, ложиться мне?
— Конечно ложись!
“Вот оно, — подумала я, — та неведомая беда, которую я уже чувствовала, но не знала. Несчастье, до поры сокрытое, но ведомое душе. Так вот почему она так томилась и тосковала!”
К вечеру позвонил мой сын:
— Ну что, завтра собаку тебе везу.
— В Переделкино?
— Прямо в Переделкино и доставлю. Только у нас тут трагедия. Все уже к ней привыкли, обцеловали, обкормили. Знаешь, просто страшно переживают. Женщины даже плачут. Такая веселая собачка, такая ласковая! А главное — она уже и не помнит тебя — так ластится ко всем, так радуется!
— Как — не помнит?
— Нет, ну, может, вспомнит еще… Действительно, поначалу она все плакала, все к тебе рвалась, искала, ждала… А сейчас привыкла, полюбила тут всех. Хорошо ей. Может, у тебя будет теперь скучать…
— Да? Так мне что, может, не забирать? — растерялась я, и дрогнуло сердце. Качнулось, как мятник, туда-сюда.
Вот оно, порочное двоящееся произволение, исчадие всех грехов! Именно здесь коренится зло — в непостоянной, неустойчивой, противоречивой, превратной человеческой воле.
— Ну, как хочешь, тебе выбирать. Но ей здесь хорошо. Она счастлива.
— Нет, ты мне скажи: да или нет? — жалобно пролепетала я. — Как скажешь, так и будет. Тут еще папу кладут в госпиталь с подозрением на инфаркт.
— Слушай, — сказал он, — смотри на это прагматически. Нужна тебе собака — я привезу. Не нужна, не можешь ты за ней ухаживать, папу кладут в госпиталь — я с радостью ее оставлю себе. Ну, подумаешь, приблудилась к владыке эта собачка, он думал: кому бы ее отдать? — и отдал тебе, а ты отдала ее мне. В чем проблема?
Проблема в том, подумала я, что Тутти — это сокровенность, с которой приходишь на Страшный Суд. Тутти — это то, как мы когда-то шли с моей бабушкой к половине восьмого утра в детский сад через мост с Кутузовского в Девятинский переулок, где сейчас храм Кизических мучеников, и было еще темно, и мне пять лет, и валил косой снег прямо в лицо, и ветер задувал с реки, аж свистел, гремел, и мы обе были еще сонные, и бабушка, такая хрупкая, в черных ботиках, которые кнопкой застегивались на тонкой щиколотке, в легком демисезонном песочного цвета пальто, придерживала рукой поднятый воротник, и ветер сорвал с нее шапочку и куда-то понес, поволок, но она не побежала за ней, потому что другой рукой крепко держала меня, и было пустынно, таинственно, и не было вокруг ни души, и снег был синеватого цвета, как будто все было заколдовано, мерцание какое-то вдалеке, и так не хотелось расставаться с моею бабушкой; и что-то мучительное было в этом движении-— вперед, вперед, — и в то же время сладкое, ведь бабушка все еще шла со мной, и опять мучительное, потому что уже показывался купол недействующего этого храма, где детский сад; и все еще блаженное, потому что бабушка все еще была здесь… И я шла рядом с ней и думала: “Вот я такая маленькая, а у меня уже так много было всего!” А потом — словно порвалась пленка, и я не помню уже ничего.
Времена года
О том, что трагедия родилась из духа музыки, понаслышке знает всякий — читать для этого Ницше вовсе не обязательно. Но если не полениться, прочитать и вдуматься, откроются вещи удивительные. Знаменитая работа повествует вовсе не о генезисе античной трагедии, но о зарождении персоналистического искусства как такового. О зарождении лирической поэзии — в противовес гомеровской, эпической традиции — как высшей формы противостояния человека року, хаосу и, в конечном счёте, смерти. Поэтическое творчество осознаётся Ницше как “высшее напряжение языка, стремящегося подражать музыке”. Стихотворцы всех времён и народов эту нехитрую истину, естественно, знали — фонетическая составляющая текста, чистота звука всегда являлись лакмусовой бумажкой, по которой можно было отличить творение мастера от ремесленных поделок. Другое дело, что музыкальность стиха могла порой вступать с семантикой в непримиримое противоречие, как у романтиков и модернистов, а то и вовсе выродиться в чистую глоссолалию.
Век минувший внёс свои коррективы. Если Бродский в нобелевской речи с гордостью говорил о стихотворцах своего поколения как о людях, сумевших “написать музыку после Аушвица”, то для последующих генераций само понятие “музыка” применительно к поэзии стало едва не моветоном...
Предлагаемые читателю “Времена года” замысливались отнюдь не как декларативный проект под условным лозунгом “Назад/вперёд к музыке!”. Это просто дань признательности композитору, на протяжении многих лет делавшему мою жизнь менее непереносимой. Толчком к их написанию стал замечательный диск Гидона Кремера “Восемь сезонов”, в котором классические “Le Quattro stagioni” Вивальди оказались виртуозно переплетены с “Сезонами в Буэнос-Айресе” Астора Пьяццолы. Оказалось, что до дыр, до мелодий на мобильнике заигранная классика может звучать свежо, молодо и не менее страстно, нежели танго экзотического аргентинца. Трезво отдавая себе отчёт в разности весовых категорий, я попытался создать собственную версию фенологических зарисовок, использовав в качестве эпиграфа шедевр “рыжего аббата” из Венеции. Как получилось — судить не мне. Но если прочитавший эти стихи сподвигнется лишний раз переслушать творение Вивальди — значит, труд автора уже был небесполезен.
La Primavera. RV.269
I. Allegro
Холодно. Холодно. Холодно.
Ровная белая плоскость.
Прыгнула птица, нахохлилась,