Материалы биографии - Эдик Штейнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Когда я болел, я потерял много крови. И Клод Бернар, увидев мои работы – тревожные, напряженные, экспрессионистские, – сказал: «Значит, это ваш красный период».
– Одна из картин называется «Евразия». Это, надо полагать, про Россию?
– Естественно, хотя я не поклонник евразийства. Я уже говорил, что считаю себя почвенником, а не западником и не славянофилом.
– Вам важнее признание в России или на Западе?
– Конечно, в России. Но мы давно смирились с тем, что дома никому не нужны.
Париж, 25.10.2003[http://www.sovsekretno.ru/2003/10/25.html]
«Я ДАВНО УЕХАЛ В СЕБЯ»
Эдуард Штейнберг в треугольнике Москва–Париж–ТарусаВадим АлексеевКлассики искусства представляются замкнутыми бородатыми анахоретами. Более открытого человека, чем художник Эдуард Штейнберг, сложно себе представить. Сын поэта Аркадия Штейнберга, он разговаривает на равных с философом и столяром. Радушный хозяин, он подливает обоим горилки и угощает яблоками из собственного тарусского сада. Штейнберг – музейный художник, с ним работает один из лучших галерейщиков Франции, Клод Бернар. В этом году пройдет его большая ретроспективная выставка в Русском музее и Третьяковке. Казалось бы, символика работ Штейнберга не адресована к жизненной конкретности. Но если Малевич трактовал «Черный квадрат» как новый тип иконы, то Штейнберг в своих кругах, крестах, сферах создает новые формы зрительного обозначения явлений жизни. Вот уже 15 лет Штейнберг живет между Парижем и Тарусой, на манер Ивана Сергеевича Тургенева. Но Штейнберг не охотник – рыбак.
– Эдуард Аркадьевич, для вас Таруса – родина?
– Конечно, Таруса для меня – родина. Я, правда, не здесь родился, но мой брат родился здесь, дочка моя родилась, зачали меня здесь и привезли маленьким. Я жил здесь постоянно и сейчас по полгода живу. И с детства ходил в Дом пионеров, учился рисованию. Потом работал там же истопником.
– Ваш отец, поэт и переводчик Аркадий Штейнберг, переехал в Москву из Одессы, как и многие талантливые люди, составившие цвет «южнорусской школы».
– Таруса, через Цветаеву, имела определенную притягательность какую-то. И все сюда тянулись, хотя ни дорог, ничего не было. А так как папа рыбак, он ахнул от этой Оки и стал строить дом. Потом он привез сюда своего приятеля, поэта Стийенского, югослава, который на него донос написал. Однажды папа поехал в Москву за продуктами, там его и забрали. И мама осталась с двумя детьми. Когда он вернулся, дом не отдали. А строил этот дом мой русский дедушка. Потому что отец в этом плане беспомощным был. Он мог много рассуждать, много и хорошо говорил, но, когда касалось дел, оказывался беспомощным человеком. Так что учительствовать хорошо, но надо и дело поднять как-то! Он был почвенник по натуре, настоящий аристократ. Он не был интеллигентом, мог абсолютно спокойно общаться и с простыми людьми, и со знатными. И в этом я у него многому научился. У нас за столом сидели и дворник, и Тарковский. Не каждый ведь так за стол посадит. В этом плане, конечно, лагерь ему много дал.
– Ваш отец Аркадий Штейнберг притягивал к себе очень многих. Друзья и ученики вспоминают его многочисленные таланты, в том числе и бытовые.
– Это все мифология. За грибами он вообще не ходил и никакого занятия по Мичурину терпеть не мог. Когда он садился стихи писать или переводить, то неделями сидел за столом, потому что качественно и ответственно подходил к работе. Он любил говорить, был оратором. И он способен был слушать других. Этим притягивал к себе людей. Он не был атеистом. Года за три до смерти он стал поклонником Льва Шестова и очень ругал Ильина за его книгу «Сопротивление злу силою». И мы с ним очень спорили, ведь в современном мире зло – реальность. Это не мода была, а жизнь его. Да и умер он в лодке не случайно, символично.
– Одним из главных событий «оттепели» стало появление альманаха «Тарусские страницы».
– Конечно, я понимал, что это кусок истории, но все-таки то была литература среднего класса. Хотя «Тарусские страницы», конечно, открыли много молодых.
– К Паустовскому действительно, как к Толстому, ездили?
– Я сам видел это. И звал их «ходоками». Говорил: «Великий писатель земли Русской, к вам ходоки приехали!» Спрашивали совета, как жить, – истинная правда! Девушки, мальчики. Создали культ. Но он честный писатель, его Бунин заметил. «Кара-Бугаз» 30-х годов у него хорошая вещь, хотя, конечно, он не Платонов. К нему приезжала Лидия Дилекторская, любимая модель Матисса, американцы какие-то. Беседка его так и стоит. Галя, дочь, поддерживает все, как было при жизни старика. Он очень добрый человек был, всем помогал. Но кота его шлепнули на крыше, когда животных отстреливали. Тут в Тарусе такие нравы! А когда его хоронили, все было оцеплено гэбэшниками – что-то невероятное было.
– Надежда Яковлевна Мандельштам тоже жила здесь.
– Очень хорошо ее помню – она была очень умна. Но в то время еще всего боялась. Мы ничего не боялись, поскольку не пережили ничего подобного. Тогда мы, конечно, понимали прекрасно, что такое совдеп, и отождествляли его с фашизмом. Вот в этом плане мы были, конечно, свободны. Потому что даже мой папа, Паустовский, Балтер не могли себе позволить сказать, что большевизм – это фашизм. А мы говорили. У нас был уже другой язык свободы. Не диссидентский – другой. Не помню, «Тарусские страницы» были раньше или позже тарусской выставки.
– Которая стала первой выставкой неофициального искусства?
– Наверное, да. Но, может, были и другие выставки? У Владимира Яковлева до этого работы были выставлены в каких-то институтах – тогда это возможно было. Выставка была в 61-м году, когда никаких нонконформистов не было. Слово «нонконформист» появилось в 70-м. И не думаю, что наша выставка в Доме культуры была слишком авангардной. Я выставил пейзажи в духе Ван Гога. Воробьев – в духе «Бубнового валета». Май Митурич выставился, но он был официальный художник. Галацкий приехал из Москвы с Мишкой Гробманом и Мишкой Однораловым. Привезли в папочке Яковлева, еще чего-то и развесили без оформления. Все это был фигуратив. Абстракции не было, абстракция возникла потом. Самоутверждаясь, авторы создавали страшный шум. Плюс отблеск славы «Тарусских страниц».
– В Москву часто ездили?
– Часто, а потом и переехал совсем. И здесь началась жизнь богемы. Мы действительно были богемой – нищие, краски ничего не стоили, воровали во ВГИКе или в Суриковском, где я работал лаборантом. Фактически бесплатно, за бутылку, можно было мешок притащить. Подрамники воровали. Подвала своего у меня не было. Я всегда дома работал, а в 79-м году купил мастерскую на «Щелковской».
– Суриковцы, небось, к Фаворскому в «Красный дом» ходили?
– Это была целая школа – туда входили Голицын, Шаховской, Захаров, Красулин, Жилинский. Суриковские – Назаренко, Нестерова – учились у Жилинского в классе. Это не такой открытый дом был, не просто так – закрытый клан Фаворского. Но с ними я не общался, больше с Колей Андроновым – он мне нравился и по-человечески ближе был.
Я был на выставке Пикассо в 1956 году. Но я человек с постепенным развитием и как-то его не очень воспринял. Мне нравился ортодоксальный Пикассо, голубой период – а там разные периоды представлены были. Я к Малевичу-то подошел довольно поздно, только в начале 70-х годов, когда стал разрабатывать его проблемы. Это ведь целая дисциплина с серьезной проблематикой.
– Как тогда воспринималось появление людей из-за границы?
– Как остров свободы! Никто из нас не говорил ни по-английски, ни по-французски, вообще ни на каком языке, кроме русского. Иностранец с трудом говорил по-русски, но важно подъезжал и увозил картину. Которая исчезала в никуда, зато появлялись какие-то деньги. Потом, когда стали среди иностранцев жить, поняли, что это такое. Во-первых, иностранец хотел из любопытства приехать к русскому. Он никогда на Западе не попадет в дом к художнику. Это практически невозможно. Во-вторых, как Георгий Дионисыч Костаки сказал: «Вот он сел за руль “мерседеса”, и едет важный». А кто он такой? Да просто чинуша мелкий. Но человек-то слаб! А потом было задание – дать денежек, поддержать всю эту богемную компанию. Они же тоже на идеологию работали. Что нормально. Конечно, попадались и ценители искусства, но крайне редко.
– Почему вы отказались участвовать в выставке, которую потом назвали «бульдозерной»?
– Мне это абсолютно не интересно было. Тем более комсомольскую деятельность Глезера я уже оценивал однозначно как большевизм наоборот. А Рабин с Глезером – одна компания. Соседи. Они на Преображенке рядом жили – я их, между прочим, и свел. Они чем-то похожи друг на друга. Стратег Рабин использовал Сашкино сумасшествие, оба они задумали уезжать. Еще Комар и Меламид собирались уезжать, вот они и спланировали эту акцию бульдозерную. Недавно конференцию устроили, сколько-то лет «бульдозерной выставке», просили Немухина выступить. А он сказал: «Передайте Бажанову, что вы пропустили замечательного художника Свешникова и я к вам теперь за километр не подойду. Вам ничего не нужно, кроме юбилеев». Ну, сколько лет можно талдычить: «Двадцать лет “бульдозерной выставке”»!