Материалы биографии - Эдик Штейнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В какой мере французские впечатления и местная «невыразимая легкость бытия» отразились в вашем творчестве?
– В Париже, где все так удобно и мило, я сохранил экзистенциальное чувство, которое привез из России.
– Можно ли считать минувшее десятилетие «французским периодом» вашей творческой биографии?
– Скорее европейским. Многие западные художники повлияли на меня, в том числе американские. Повлияли и парижская атмосфера, и городские цвета, и общение, и французский шарм. У французов жизнь как искусство, а искусство – как жизнь. Бесконечное сидение в ресторанчиках, разговоры. Мне даже порой кажется, что они работают так же плохо, как и русские, и это нас сближает. Для меня важно и то, что на моих французских друзей я могу положиться. Они не завидуют, не интригуют, а художнику часто нужна помощь. Правда, мне пришлось десять лет вкалывать, чтобы французы меня оценили. Я ведь для них пришелец.
– В наш век глобализации можно ли говорить о какой-то специфике современной французской живописи?
– Она, к сожалению, похожа на американскую. Мне же нравятся главным образом художники 50–60-х годов – Николя де Сталь, Серж Поляков, Андрей Ланской, Сергей Шаршун…
– Но какие это французы? Это же русские, которые жили во Франции!
– Они одновременно и русские, и французские. И я сам, как мне кажется, вписываюсь в эту линию парижской школы абстрактного искусства… Впервые работы де Сталя я увидел в 70-х годах в Москве у Георгия Костаки, а недавно прошли его большие выставки в Центре Помпиду и в Русском музее.
– Насколько я понимаю, пишете вы в основном во Франции, а дома идет «подзарядка» размышлениями и впечатлениями…
– Художника должна постоянно подпитывать его страна со всеми ее проблемами – политическими, экономическими, культурными. Я стремлюсь быть почвенником в том смысле, который вкладывал в это слово Достоевский. Прекрасно понимаю Марка Шагала, который говорил, что он и в Париже продолжал писать Витебск. Это относится ко всем нашим мастерам, оказавшимся во Франции. Они сохранили мощную российскую энергетику и при этом обрели свободу. Парадокс, на мой взгляд, заключается в том, что в Париже, где позволено абсолютно все, произошел крах современного искусства. Это мертвый город, в котором лучшие выставки посвящены классическому искусству, включая классику авангарда. Французы не очень любят современный язык искусства. Оно всегда держалось здесь на отдельных торговцах – ни импрессионистов, ни Ван Гога с Гогеном никто не покупал. Здешние власти, впрочем, как и везде, поддерживали только официальное искусство.
– Однако сотни парижских галерей бойко торгуют произведениями современных живописцев…
– Все это чисто коммерческие дела. Есть картины для цирка, для церкви и для парикмахерской. Для последней и предназначено то, что продается сейчас в галереях. Недавно на парижском аукционе в Друо за хорошие деньги сбывали российские поделки, которые выдавались за новые московские и питерские «школы». Их наклепали художники, которых специально привезли из России в Париж.
Все мы вышли из квадрата Малевича– Во Франции и Германии ваши выставки следуют одна за другой. Когда же настанет черед России? В последний раз вы выставлялись в Третьяковской галерее 10 лет назад.
– Мне предлагают выставки и Русский музей, и Третьяковка, и музей Самары, но для выставки нужно иметь около 50 тысяч долларов – на каталог, страховку и транспорт. Ищем деньги. Один спонсор уже нашелся.
– Какие тенденции, на ваш взгляд, доминируют в современной живописи?
– Картина со всеми ее аксессуарами умирает. Современным искусством называется все, включая наш разговор. Не знаю, что будет в будущем, – может, возвращение к картине. Искусство – это большая иллюзия, а современное искусство пытается объединить вместе искусство и жизнь.
– Какое время наиболее подходящее для муз – сильные социальные потрясения или благополучие?
– «Искусство в свободе не нуждается», – говорил Пикассо.
– Но в советские времена искусство состояло на 99 процентов из соцреализма…
– Но и в советском искусстве были очень хорошие, качественные вещи. Назову хотя бы работы академика Дмитрия Жилинского. Хороший театральный художник Давид Боровский. Можно как угодно относиться к Попкову, но он все-таки классик «оттепели». Наконец, была замечательная школа графики.
– Вы часто ссылаетесь на философов – Пифагора, Платона, Плотина. Значит ли это, что у вашего творчества философские корни?
– Да, это корни мистические, философские. Я ничего не изобрел, всем этим занимался русский авангард.
– Вы согласны с тем, что русское искусство вышло из иконы?
– Это не совсем так. У XVII века, у передвижников, у авангарда – разный художественный язык. А интерес к иконе возник относительно поздно. Ей присуща энергетика, которая дает возможность русской культуре существовать. Под иконой мы подразумеваем Бога, религию.
– И ваша живопись связана с иконой?
– Икона для меня прежде всего пространство культа, из которого я черпаю знания. Икона имеет разные измерения – религиозные, визуальные. У нее вневременной художественный язык, который ведет к Византии. Как художник я вышел из русского авангарда, который был связан с русской иконой. Именно через икону я понял Малевича и осознал то, что сам делаю. Его квадрат – тоже икона, но икона церковного раскола. Тогда были иконы, представляющие собой красный квадрат, то есть огонь. Они висели у скопцов.
– Можно ли вас считать наследником Казимира Малевича, с которым, по вашим словам, вы никогда не прекращали диалога? «Я прорвал синий абажур цветных ограничений, – писал великий художник, – вышел в белое. За мной, товарищи авиаторы, плывите в бездну…»
– Конечно, можно. Все мы вышли из его квадрата. Я наследник всей русской культуры. Недавно мы беседовали с Немухиным о том, можно ли считать передвижников русскими художниками – я имею в виду их визуальную сторону. На мой взгляд, национальное, идущее от иконы искусство открыл русский авангард, а не передвижники. Искусство у меня во многом интуитивное. В моей последней выставке критики увидели уже нечто другое. Они утверждают, что я нашел какой-то другой ракурс, который я, честно говоря, никогда не искал. Говорят о связи с Каббалой, которую я не изучал. Да, я ввожу число, но это не культовая еврейская Каббала. Напротив, я шел от Византии: цифра «3» – это Троица, «12» – число месяцев… Все это есть в христианской символике.
– Ваша жена – известный искусствовед Галина Маневич, автор многих работ об отечественных художниках-нонконформистах. Имеет ли для вас значение ее точка зрения на ваши работы?
– Галя – мой ангел-хранитель. И потом, она персонаж из этого времени. В отличие от художников, которые не имеют никакого образования, кроме внутреннего, она профессиональный критик. Если она говорит «плохо», я с ней соглашаюсь. Правда, и она порой меняет свою точку зрения!
– У вас уже есть наследники, эпигоны?
– Их много, но все они от меня открещиваются. Немало и подделок, которые для меня большой «комплимент».
– Российская публика потихоньку созревает для самой «передовой» живописи. Экспозиция «Абстракция в России» была устроена в Русском музее и еще в 23 галереях Петербурга. Вышел двухтомный каталог, насчитывающий 1200 вещей, в который включены и ваши работы…
– Есть попытки ввести абстрактный язык в русское сознание, но для этого потребуется пройти огромную школу. Нужны хорошие выставки. Пока же мы имеем дело только с конъюнктурными вещами. Надо отдать должное Русскому музею за его труд. Это настоящий, хотя и запоздалый подвиг.
– Какой след оставят, на ваш взгляд, в истории нашей живописи художники, которых именуют странным словом «нонконформисты»?
– Такие крупные художники, как Краснопевцев, Кабаков, Вейсберг, Рабин, Немухин, Яковлев, Янкилевский, уже вошли в историю нашего искусства. Они абсолютно конкурентоспособны по отношению к западным мастерам.
– Не было ли их искусство в основном протестным, то есть политизированным?
– Всякое искусство протестно. Мы протестовали против отсутствия свободы, а не против соцреализма. Художник творит прежде всего для себя, а его внутренняя свобода есть цемент искусства.
– Вас не смущает, что символику ваших полотен расшифровать непросто?
– Мои картины – это все-таки не шифровки, не «игра в бисер». Чтобы их понять, надо лишь немножечко задуматься. К тому же я все-таки отчасти вернулся к фигуративу. Иногда на полотнах пишу имена персонажей – «Иван-солнце», «Марья и Иван Звездаревы»… «Иван-солнце» для меня как бы языческое понятие. А Звездаревы – мои умершие друзья, которые жили в Тарусе. Получается что-то вроде разговора с мертвыми.
– В некоторых ваших недавних полотнах бросается в глаза красный цвет…
– Когда я болел, я потерял много крови. И Клод Бернар, увидев мои работы – тревожные, напряженные, экспрессионистские, – сказал: «Значит, это ваш красный период».