Имперский маг - Оксана Ветловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много ещё чего в таком роде Штернберг услышал — вернее, не услышал даже, а прочувствовал всей шкурой — в ментальном мире полные презрения слова ощущались всё равно как плевки да пощёчины. Проклятого заключённого ничто не пугало. Когда Штернберг, не выдержав, к стыду своему, пригрозил ему поркой, пленный лишь равнодушно пожал плечами: он был уже за гранью всего, в том числе страха перед физической болью. Он твёрдо знал, сколько ему осталось, и не желал ничего менять в своей судьбе. Он наслаждался совершенной, нерушимой свободой, против которой Штернберг, вольный хоть пристрелить его сию минуту, ничего не смел. Штернберг молча выслушивал оскорбления и думал: да, не стоило даже связываться, с самого начала всё было ясно, да и как я-то держался бы на его месте, дай же мне Бог вести себя в подобной ситуации вот так…
— А если я предложу вам уйти из лагеря? — поинтересовался Штернберг в конце концов, отчаявшись добиться хоть какого-нибудь толка.
— Как уйти?
— А вот так: выведу вас за ворота, дам какую-нибудь хламиду, запрещу охране стрелять — и гуляйте на все четыре стороны. Это не шутка. Пойдёте?
Заключённый подумал немного.
— Нет, не пойду.
— Почему же?
— Да потому, что ничего я у вас не возьму, ничего мне от вас, тварей поганых, и задаром не надо, и воли вашей фрицевской не надо, понял? Слушай, надоел ты мне, фриц, хуже горькой редьки, с души уже воротит от твоей косой рожи. Давай-ка на перекур.
Штернберг, от злости на провальную неудачу и на своюнерешительность — другой на его месте взял бы резиновую дубинку да и пересчитал бы наглецу все рёбра, — конвульсивно сжал кулаки, и пленный обратил на это внимание:
— Что, бить будешь? Ну бей, ежели охота.
Штернберг вдохнул поглубже. Только без эмоций. Лупить, орать — это было бы сейчас признанием в слабости. Да и как можно бить отощавшего человека с израненной плетьми головой, с обезображенными пыткой, искалеченными руками?
— Вы знаете, каким образом будете убиты?
— Меня к медикам отправят, — сообщил заключённый с отвратительным подобием улыбки (во рту у него не хватало половины зубов). — Облучать будут какой-то дрянью, от которой ожоги, вот и сдохну, как собака. Через две недели. Это уже точно. Можешь потом проверить.
Штернберг, приподняв за нижний угол пару листов, приоткрыл тот раздел документации, куда ещё не заглядывал, — там могли содержаться сведения о дальнейшей судьбе узника. Всё правильно, медицинский блок. Но что за облучение такое? Тут Штернберг припомнил слышанные в лабораториях разговоры о том, что в Равенсбрюк намерен перебраться из Биркенау доктор Шуман со своей мощной рентгеновской установкой. Об этом даже администрация ещё, кажется, не знает, и уж тем более, откуда это знать заключённым… Облучение… Ожоги…
— А знаете, вы не ошиблись, — тихо сказал Штернберг, — Ну а если я прикажу расстрелять вас прямо сейчас?
— Не прикажешь, — твёрдо ответил узник.
— Посмотрим. Франц! Блокфюрера сюда.
Когда блокфюрер показался на пороге, Штернберг открыл рот, чтобы произнести одно-единственное слово, — но не сумел. Просто не сумел, Ему никогда прежде не приходилось отдавать такого распоряжения. И короткое слово намертво застряло в глотке, хоть шомполом пропихивай.
Он сухо закашлялся, набрал воздуху побольше, закашлялся снова.
— Увести.
И насколько же торжествующим, презрительным, всепонимающим был брошенный напоследок взгляд заключённого. После его ухода Штернберг дико и бессмысленно уставился в разбросанные по столу документы, обхватив склонённую голову, ероша и сминая волосы. Он чувствовал себя оплёванным. Шах и мат. Проклятый кацетник… Он взял ручку и тщательно вымарал в личном деле советского офицера всё, что касалось медицинского блока. Он не мог объяснить себе, для чего это делает и какой ощутимый прок кому бы то ни было с этого будет.
После военнопленного привели одиннадцатилетнюю еврейскую девочку — о скверне её злополучной национальности сигнализировал ярко-жёлтый треугольник на робе, поверх которого был нашит красный винкель политических, так что всё вместе составляло шестиконечную звезду (хотя трудно было представить, какие политические преступления способен совершить ребёнок). Штернбергу ещё никогда не доводилось видеть, даже здесь, в лагере, создания настолько истощённого, почти бесплотного. Девочка положила на стол ломкие, как сухие прутья, руки и устремила на офицера немигающий взгляд гипнотизирующе-огромных чёрных глаз. Кажется, она вовсе не понимала, о чём её спрашивают, хотя, судя по документам, была из немецких евреев. Её сознание было подобно выжженной пустыне. Штернберг, маявшийся от колючей и тошной жалости к этому бестелесному существу, поначалу разговаривал с ней очень мягко, терпеливо повторяя вновь и вновь одни и те же вопросы, но вдруг что-то в нём бешено скакнуло на прутья клетки, клацнув зубами, и он неожиданно для себя самого оглушительно рявкнул, привстав:
— Да ты глухая, что ли?!
Девочка сжалась, закрывая голову руками, и тоскливо подумала (наконец-то она хоть что-то подумала!) о ком-то, кто мог бы её сейчас защитить от орущей твари в мундире, если бы был рядом, если б не оказался так некстати в штрафблоке… И Штернберг вздрогнул от внезапной догадки, уловив эту мимолётную мысль. Значит, всё-таки существует здесь какой-то заключённый, который защищает от эсэсовцев других заключённых. Не он ли выдаёт пропуска на тот свет охранникам и надзирательницам?
— Кого тут недавно отправили в штрафблок? О ком ты только что подумала? — спросил Штернберг.
Ребёнок уставился на него с ужасом.
— Ты сейчас о ком-то подумала. Его имя.
Девочка молчала.
— Ну же, говори! — прикрикнул на неё Штернберг. Но отстрахаона даже думать перестала.
— Я тебя не выпущу отсюда, пока не скажешь!
— Дана, — прошептала малолетняя узница. — Её зовут Дана.
— Фамилию знаешь? Личный номер? Номер барака? Возраст? Национальность? — допытывался Штернберг.
От металлических звуков его голоса девочка вздрагивала, как от ударов, и только молча мотала головой. И вдруг ни с того ни с сего маленькая узница без единого стона свалилась на пол, словно марионетка, у которой разом перерезали все нити. Только что сидела на стуле — и уже распростёрлась на полу. Обморок?.. У неё совсем не осталось ауры, и потому нельзя было на глаз определить, что же с ней случилось. Штернберг вскочил, бросился к девочке и, едва приподняв её, понял, что она не дышит, что её жизнь невидимыми тёплыми струйками утекает сквозь его пальцы.
Говорят, заключённые тут умирают постоянно и повсюду. На работах, на перекличке, в бараке, на допросе — везде где угодно. Он с треском разодрал на ней спереди робу и хлипенькую кофтёнку, обнажая ребристую, как стиральная доска, грудь, ударил кулаком — не сильно, боясь сломать ребра, запуская остановившееся сердце, потом пару раз развёл и свёл её руки, и девочка задышала сама. Штернберг положил тяжёлые ладони ей на грудь и отнял, лишь когда она вскрикнула от жара вливаемой в неё чужой жизни. Тогда он кинжалом глубоко расцарапал себе указательный палец правой руки и вывел на серовато-бледной груди девочки ярко-алую руну «Альгиц».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});