Одинокий колдун - Юрий Ищенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пока отпустите ее, — попросил хирург в повязке, — а то мы сами ее разорвем.
Все сделали по шагу прочь от стола, лишь два опытных санитара предпочли и дальше держать ее за руки. Егор подошел — девушка уже освободила себе лицо от бинтов, и он теперь смог ее разглядеть и узнать. Этой девушкой была Малгожата, дочь Ванды.
— Куда ты меня засунул? — спросила она, переводя дух и загнанно оглядываясь. — Сволочь, я же тебя не трогала. Где я? Не молчи, Егор, где я?
— Ты меня помнишь? — спросил он с глупым видом. — Я покалечил тебя, но не хотел. Ты в больнице. Я дал тебе свою кровь, чтобы ты не умерла.
— Ты? Мне? Ты наполнил меня своей кровью? — тихо, с каким-то священным ужасом переспросила Малгожата. — Что ты наделал? Что со мной будет?! Какой же ты дурак!
Часть третья. Смешение кровей
Три сестры, три сестры черно-бело-рыжей масти,
В том далеком краю, где не ходят поезда.
Три сестры, три сестры разорвут тебя на части:
Сердце вверх, ноги вниз, остальное что куда.
БГ. Альбом «Навигатор»
1. Глотки свободыПриведите сюда своего знакомого, впервые очутившегося в бывшей столице на Неве, а потом разверните его лицом, покажите и расскажите, где вы с ним оказались. И чем больше вы простоите, тем дальше вы будете отступать от забора, от вынесенного за ворота особняка комендатуры; тихий, а затем властный ужас начнет отжимать вас от Крестов, — вы посчитаете за лучшее перейти через дорогу на набережную и встать у парапета над Невой. Глянете влево — стоит у площади, позади Финляндского вокзала легендарная «Аврора», глянете назад — бело-серый уродливый куб здания КГБ за рекой поманит куда подальше от этого места. Но страшнее Крестов в Питере нет ничего, никаких иных архитектурных достопримечательностей — и вправду, никто еще не догадался украсить окна руками, стиснувшими многослойные сетки и решетки, опутать фонарные столбы колючкой, да и вообще совместить обреченных людей и кроваво-красные, порушенные остовы слившихся в одну гигантскую тюрягу зданий.
Там всем паршиво, пусть даже для некоторых за десятилетия отсидки тюрьма стала домом родным. И когда кто-то выходит на волю, какой-нибудь неопытный пентюх, вопреки ходу дела, прогнозам авторитетных воров, — это населением камер воспринимается плохо. Счастливцу делают «выписку», всучивают напоследок память и страх по тюрьме в виде удвоенной порции издевательств. Снова и снова будешь драить парашу, бацать спектакли: петь, читать стихи, истошно вопить на разные голоса, — воры чудил и презирают, и по-своему ценят. Также напоследок обязательно избивают.
Но разве это важно? Это можно стерпеть, когда арестант точно знает: кончится душная, влажная от полусотни хрипящих во сне и крике глоток ночь, займется рассвет, устанут бить и издеваться самые злобные молодые урки. За ним придут надзиратели и выведут прочь, наружу, за ворота Крестов, красно-черного уродливого распятия, рухнувшего на город близ Невы.
Если же сам арестант не верит, что выпустят, тогда «выписка» воспринимается как добавочное, сверх меры и сил и любой тюремной справедливости, наказание, — не заслуженное ни перед богом, ни перед дьяволом.
Петухов провел в Крестах три бесконечных и страшных, как досуг в бездне, месяца, пока велось предварительное следствие о пожаре на его спектакле. За это время он круглосуточно имел практику в разыгрывании пьес, романов и прочих историй перед сокамерниками. Те сразу узнали, что к ним подселили «артиста», стали требовать «зрелищ». Жаль, кроме изнеможения, никаких поблажек ему эта деятельность в камере не принесла. Воры весело и шумно глядели, как он изображает им героев Шекспира, Чехова, Островского, как инсценирует на ходу Дюма или Чейза (воров больше устаивали блатные сюжеты, фраеров — приключенческие); затем камера обсуждала увиденное и услышанное, а исполнителя отсылали «сторожить парашу». Хотя: не изнасиловали ни разу, и то чудо, ведь с его фамилией — сказали Петухову в Крестах — на зоне ничего не остается, как в петухах служить.
Вечером, внезапно, после очередного допроса, на котором в течении трех часов следователь задавал все те же тупые и безмозглые вопросы, он же и сказал вскользь, будто невсерьез:
— Надоело с тобой валандаться, завтра с утра выпущу.
Получалось, что не удалось органам «пришить» ему ни организацию поджога, ни выпивку, ни драки на сцене, ни виновность в давке и калечении людей при панике. Но Петухов не раз и не два до того попадался на уловки и розыгрыши следователя, — суконного низенького капитана с мокрыми губами и густой осыпкой перхоти на сером кителе. Тот был тоже, в своем роде, артист: то льстиво шептал в самое ухо режиссеру, а то начинал так орать, что Петя глох и почти терял рассудок от страха. Петухов не мог себе позволить уверовать в освобождение, — он не пережил бы очередного разочарования и сломался бы, стал бы тряпкой у ног суконного законника. Он сам это определенно чувствовал и напрягал все свои силы, ощущения, мысли, чтобы сопротивляться до конца, — ведь прервут спектакль с его освобождением в самом финале, где-нибудь за воротами.
А с утра за крохотным окошком под камерным потолком, убранным прутьями и мелкой сеткой, взлетел водевильным пухом мокрый снег. За окном можно было разглядеть тюремный двор, с огороженными колодцами для прогулок, а по верхним краям колодцев вышагивали солдаты, направив на гуляющих сверху вниз свои «калашниковы». И еще можно было разглядеть край стены тюрьмы, а за стеной два старых тополя. Приземистые и черные после зимы, и на их заскорузлых ветках уже намечались, набухали клейкие почки, которые если растереть... Кончался март. За окном начиналась весна и шальным ветром металась свобода. Петухов сидел под окном, иногда подтягивался на прутьях, чтобы выглянуть, и думал о свободе.
За полчаса до первой кормежки пожаловал их надзиратель, на пару с чужим, второэтажным. Петухов скатал хрустящий соломой тюфяк и сырое, пахнувшее потом одеяло; они его тщательно обыскали в специальном отсеке. Расписался и получил свои вещи: белые джинсы ему вернули покрытыми пятнами линьки и с оторванным карманом, коричневая кожаная куртка после дезинфекции в топке спеклась и зачерствела, а кое-где и расползлась от жара. Его довели до комнаты-накопителя, сказали ждать. Приказ об освобождении должен был подписать сегодняшним числом комендант, но комендант в свою тюрьму приезжать не спешил.
Коменданта ждали с десяти утра до часу дня. Петухов все время просидел на стуле, неподвижный и безучастный, как истукан. Лицом к стене, укатанной тусклой серой краской. Стена была покрыта трещинами, можно было их изучать, приняв за линии судьбы. Двое охранников сидели в другом конце комнаты, за решетчатой перегородкой, смачно толковали о бабах. Петухов старался думать о своем: что если бы у него сохранилась видеозапись спектакля «Гамлет» в клубе, он стал бы знаменит. Продал бы пленку в Мюнхене или в Лондоне, пускай даже парижскому телевидению (но о французском театре последних десятилетий он был невысокого мнения), и ему сразу бы предложили постановки в ведущих театрах Европы! Да, за бугром бы оценили действо в клубе: суперавангард, сверхнасыщенность образов и символики, а какие эффекты, какие хэппенинги... У Петухова заныли кости в коленях — последствия ломки, крутившей его в первые недели заключения, но мучился не очень долго, даже сокамерники не догадались, что к ним подселили наркомана.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});