Эссеистика - Жан Кокто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И после столь высокой оценки кого-то иногда раздражает обычная статья!
И зачем тогда переживать, пробудившись от снов, апофеозом которых является смерть, от снов, в паузах между которыми следует непременно держать себя в руках и ждать, а не выпендриваться, не вмешиваться в разговоры взрослых и не вставлять свое слово, да такое, что потом горько жалеешь, что не промолчал!
На моей совести не так много произведений, написанных в состоянии бодрствования, разве что книги, созданные до «Потомака», когда я только начинал спать. Но все-таки несколько таких книг есть. Чего бы я ни дал, чтобы их не было!
* * *Играя роль Эртебиза в «Орфее», я заметил, что порой самая внимательная публика переговаривается, а, следовательно, пропускает важные места диалогов.
Неужели в театре неизбежна халтура? И от заполнения пустот и провисов никуда не деться? Возможно ли заставить публику молчать?
Гюго осудил Тальма, а заодно и красивый театральный стих.
В театре Гюго, действительно, рифмы «âme» — «femme» никогда не попадаются через каждые пятнадцать строк, если нет намерения схалтурить. Тогда обычно добросовестный Виктор Гюго воспроизводит красоты «Фантомаса», «Собора Парижской Богоматери», «Человека, который смеется», то есть прелести душещипательных мелодрам. Гюго презирает театр. Он служит ему неким проводником. Считать это правилом или небрежностью? Правилом, поскольку на драмы Виктора Гюго публика ломится, как на Вагнера.
Возникает вопрос: может, придет время, когда публика все-таки станет внимательнее? Ее развратили тем, что подготавливали и гипнотизировали, бросали ей рифмы, словно кости, чтобы она постоянно пребывала в возбуждении. Я не против рифмы как таковой, я против замысловатых звуков, мешающих публике забыться.
* * *При сильной интоксикации мне случалось погружаться в бесконечные полусекундные сны. Однажды, когда я шел к Пикассо, жившему на улице Ля Боэси, в лифте мне почудилось, что я увеличиваюсь в размерах, а рядом со мной — что-то ужасное и, видимо, бессмертное. Некий голос кричал: «Мое имя — на табличке!» Я проснулся, словно от толчка и прочел на медной табличке, висевшей на ручке: «Лифт Эртебиз». Помнится, у Пикассо мы говорили о чудесах: Пикассо утверждал, что чудеса — повсюду и что мы чудом не растворяемся в ванне, подобно кусочкам сахара. Чуть позже ангел Эртебиз принялся меня преследовать, и я начал писать поэму. Когда я снова туда вернулся и взглянул на табличку, на ней значилось: «Отис-Пифр»: марку лифта сменили.
Накануне дезинтоксикации, проведенной на улице Шатобриана, я закончил поэму «Ангел Эртебиз», родившуюся по вдохновению и в то же время формальную, как шахматная игра. (Клинику Терм разрушили; первый удар киркой был сделан в день моего выхода оттуда.) Позже я назвал Эртебизом ангела из «Орфея». Указываю на первоисточник из-за пока еще часто случающихся совпадений.
Совпадения в связи с одним именем и одной пьесой
Как-то раз, когда Марсель Эрран{155} захотел отрепетировать пьесу накануне спектакля, мы пришли к нему домой на улицу Анжу. Репетировали в коридоре. Стоило Эррану произнести: «В этих перчатках вы пройдете сквозь зеркало, будто сквозь воду», как в дальнем углу квартиры раздался оглушительный звон. Вместо большого зеркала во весь рост в туалете зияла пустая рама. Осколки разлетевшегося вдребезги зеркала устилали пол.
Приехав в Париж на премьеру «Орфея», Гленуэй Вескотт и Монро Уилер застряли на бульваре Распай по дороге в театр из-за того, что белая лошадь ударилась головой о стекло машины, и, пробив его, застряла внутри салона.
Год спустя в Вильфранш-сюр-мер{156} я ужинал у них в доме, одиноко стоящем на холме. Они переводили «Орфея» и сказали, что персонаж стекольщика практически непонятен американцам. Я возразил и привел в пример «Малыша»{157}, где Чаплин играет нью-йоркского стекольщика. «В Нью-Йорке он столь же редкое явление, как и в Париже, — сказал я, — их уже почти нигде не встретишь». Они попросили описать стекольщика, и пошли провожать меня через сад к ограде, как вдруг услышали шум и увидели стекольщика, неожиданно и неправдоподобно проехавшего по безлюдной дороге и скрывшегося вдали.
В Мексике давали «Орфея» на испанском языке. Сцена с вакханками прервалась землетрясением театр обрушился, пострадало несколько человек. Зал привели в порядок, Орфея возобновили. Внезапно режиссер объявил, что спектакль отменяется. Актер, игравший Орфея, вышел из зеркала и умер прямо за кулисами.
Виконт Шарль де Ноай с женой{158}, будучи на Юге в своем имении, спрятали для детей пасхальные яйца в песке гимнастического зала. Они попросили юного каменщика работавшего в саду, которого они прозвали Эртебизом за белую спецовку, развесить над ямой с песком бумажные фонарики. Молодой человек взбирается на стеклянную крышу, поскальзывается, пробивает ее и без единого ушиба падает на песок причем вся его спина покрыта осколками. После расспросов выясняется, что юношу зовут Анж.
Княгиня де Полиньяк{159} покупает дом в деревне и спрашивает, как зовут юного помощника садовника. Ответ. Рафаэль Эртебиз[34].
Я — верящий и доверчивый, и вполне объяснимо, что я постоянно настороже и не спешу придавать сверхъестественного значения обычным встречам.
Никогда не возбуждаться тайной — тогда, если тайна явится сама, она не обнаружит, что мы, спеша к ней прикоснуться, наследили на выметенной дорожке.
Помнить, что официальные встречи с неведомым всегда превращаются в коммерцию, как в Лурде{160}, или кончаются облавой, как в случае Жиля де Реца{161}.
Столы вертятся. Спящие беседуют. Доказано наукой. И противно это отрицать.
Однако, как бы мы не жульничали, нарочно или невольно, наше нетерпение высвобождает некую силу, и то же самое происходит, когда мы сталкиваемся с неведомым.
И чем ненасытнее наше желание, тем насущнее необходимость во что бы то ни стало раздвинуть границы чудесного.
Мы часто говорим о величии и тайне, и редко сами их демонстрируем. Славный урок величия и тайны — спектакль Беневоль, Робертсон, Иноди и мадам Люсиль в театре «Амбигю»{162}. Простодушные актеры работают честно и непосредственно рядом с неведомым. Глаза мадам Люсиль, блеск Беневоль, властность и обаяние Иноди{163}. Иноди — сродни Бертело{164} и Бергсону. Никакой вульгарности. Мерзкая публика выкрикивает цифры 606 и 69. Он никогда не ошибается, он изящен, когда уничтожает претенциозного бухгалтера и даму, перепугавшую число. Его маленькие, суетящиеся ручки. В конце представление оказывается воплощением красоты. Под лавиной цифр, в которых я ничего не понимаю, слезы выступили у меня на глазах, а сердце чуть не выскочило из груди.
Шкаф братьев Давенпорт{165}, чемодан Беневоль и прочие подобные шедевры лежат в основе исследования Эдгара По о шахматисте. А здесь — какое исследование писать? Чудо перестает быть таковым, как только совершается. А у них чудо продолжает существовать. В фокусе нет жульничества. А когда в фокусе достигается такой уровень, что трюк перестает быть трюком, то есть когда Беневоль погружает зрителей в сон, а мадам Люсиль отгадывает, это уже не пестрое зрелище, и ничто не принуждает любителя цирка, мюзик-холла, борделя и ярмарки извлекать для себя пользу. Не умеющие играть артисты и дивные великаны вызывают у меня в памяти ложу «Русских балетов», где однажды вечером мы увидели одновременно Пикассо, Матисса, Дерена и Брака. Еще мне это напоминает изумительный женский возглас на похоронах Верлена (о чем рассказывал Баррес): «Верлен! Тут все твои друзья!»
* * *(1930). Небольшие гостиничные номера, где я останавливаюсь в течение стольких лет, предназначены для занятий любовью. Я без устали занимаюсь в них дружбой, что в тысячу раз утомительнее.
Покидая Сен-Клу, я все время повторял себе: на дворе — апрель. Я полон сил. У меня есть книга, а я о ней забыл. Мне подойдет любой номер в любой гостинице. Но в моем пенале на улице Бонапарта захотелось повеситься. Я забыл, что опиум преображает мир и что без опиума мрачная комната остается такой же мрачной.
* * *Одно из чудесных свойств опиума состоит в том, что он моментально превращает незнакомую комнату в привычную, наполненную таким грузом воспоминаний, что кажется, будто ты жил в ней всегда. Курильщики выходят оттуда без тени сожаления, поскольку уверены, что этот несложный механизм снова сработает в другом месте.
* * *После пяти трубок мысль деформировалась, медленно распускаясь в воде, наполняющей тело, подобно капризам туши со штрихами черного ныряльщика.