Эссеистика - Жан Кокто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты вылечился и остался один, вернувшись среди зимы в огромный пустынный дом, где, окруженный целой семьей, ты писал эту книгу. Ты писал книгу, верстку которой сейчас правишь и в которой уже не понимаешь почти ничего.
Неугомонный и неразумный, обремененный обязательствами, вовлекающими тебя в новые обязательства, пытающийся достичь пели, которую ты украшаешь, как рождественскую елку.
А имеешь ли ты право на Рождество, на покойный дом? Имеешь ли ты право писать исполненные покоя книги, судящие людей и обрекающие их на смерть?
На днях, во время застольной беседы, ты узнал, сколько тебе лет. Тебе и невдомек было, потому что ты не соотносил дату твоего рождения с нынешним годом. Что-то в тебе этому изумилось. Это что-то пагубным образом передалось организму, и ты сказал себе: «Я стар». Тебе приятней было бы сказать: «Ты молод» и довериться тому, что поют тебе льстецы.
Неугомонный и неразумный, тебе нужно было принять серьезное решение. Это уменьшает трудность бытия, потому что для тех, кто без остатка отдается делу, все остальное перестает существовать.
Но твоего участия требуют все дела, ты не захотел лишать себя ни одного из них. Ты решил проскользнуть между ними и протащить за собой сани.
Ну что ж, разбирайся сам, неугомонный! Неугомонный и неразумный, вперед. Рискни быть до конца.
ОПИУМ[30]
Посвящается Жану Деборду{138}
Даже на солнце есть пятна, а ваше сердце не запятнано ничем. Каждый день вы разыгрываете передо мной один и тот же спектакль, с изумлением обнаруживая, что в мире существует зло.
Вы только что написали «Трагедии», книгу вне каких-либо синтаксических правил. В качестве эпиграфа вы приводите мое четверостишье.
Взамен я дарю вам эти записи, поскольку вы обладаете природной глубинной легкостью, которую немного воспроизводит опиум.
Mon cher bon grand fond malempia Затворница из Пуатье (по исследованию Андре Жида)Эти рисунки и записи относятся к периоду с 16 декабря 1928 по апрель 1929 года[31], когда я находился в клинике Сен-Клу.
Они обращены к курильщикам, больным и неизвестным мне друзьям, объединенным книгами, к тем, ради кого они и пишутся.
Я убрал рисунки, созданные от нечего делать. Так или иначе, в них чувствовалась изобразительность, даже если повседневные проблемы ставили меня в тупик. Я повествую о дезинтоксикации: о замедленном ранении. Прилагающиеся рисунки — нечто вроде застывших криков боли, а записи — этапы перехода от состояния, считающегося ненормальным, к состоянию, считающемуся нормальным.
Здесь почтенная публика встает. Но я не выступаю ни свидетелем, ни защитником, ни судьей. Я прилагаю отягчающие и смягчающие улики к делу об опиуме.
Меня, наверное, обвинят в недостатке сдержанности. Мне хотелось бы сдерживаться меньше, но это нелегко. Недостаток сдержанности — признак героя[32]. Я говорю о несдержанности, выраженной в цифрах, гостиничных счетах и грязном белье.
Лейтмотив De Profundis[33]{139}.
Единственное преступление — быть поверхностным. Все, что понятно, идет во благо.
Если эту фразу повторять, она раздражает, хотя говорит о многом. Это общее место Уайльда{140}, его последнее открытие, перестает быть общим местом и обретает жизнь лишь потому, что его открыл Уайльд. Оно приобретает силу памятной даты.
Хотелось бы более не заботиться о том, хорошо ты пишешь или плохо: хочется достичь стиля цифр.
Интересно, послание Уайльда в оригинале такая же халтура, как в переводе? Если да, то эстетике конец.
После чтения этого письма остается ощущение, что ознакомился с идеальным образцом стиля, настолько все там верно, во всем — смертельный груз мелочей, необходимых, чтобы выстроить алиби, чтобы погубить или спасти человека.
Руссо украшает свои цифры виньетками и росчерками. Шопен развесит на них гирлянды. Таково было требование эпох. Однако им не хватает сдержанности, Они трясут грязным бельем в кругу близких, то есть, на публике, в семье, которую они искали и обрели. Они истекают чернилами. Они — герои.
Второй раз я отравился при следующих обстоятельствах.
Я, видимо, не долечился в первый раз. Многие отважные токсикоманы, не зная о подводных камнях дезинтоксикации, ограничиваются блокадой, и в итоге после никому не нужного испытания оказываются с пораженными клетками, которые им не удастся восстановить, если они будут пить спиртное и заниматься спортом.
Чуть позже я объясню, что невероятные явления дезинтоксикации — с которыми медицина способна бороться, лишь придавая палате для буйно помешанных вид гостиничного номера и требуя от врача или от медсестры терпения, присутствия, подвижности — не похожи на явления разлагающегося организма, а, наоборот, напоминают неописуемые симптомы новорожденного или весеннего ростка.
Дерево, наверное, страдает от переполняющих его соков и не ощущает листопада.
Весна Священная дирижирует дезинтоксикацией с такой вымеренной точностью, которая Стравинскому даже и не снилась.
Итак, со мной произошла повторная интоксикация, поскольку врачи, которые занимались дезинтоксикацией — проще говоря, прочисткой, — не пытались вылечить изначальное недомогание, вызывающее интоксикацию, и я решил, что лучше искусственное равновесие, чем вообще никакого.
Подобная моральная косметика обманчивее помятого лица: прибегать к ней вполне гуманно, почти женственно.
Я одурманивался осторожно, под контролем медиков. Существуют врачи, которые способны испытывать жалость. Я никогда не курил больше десяти трубок: три — утром (в девять часов), четыре — после обеда (в пять) и три — вечером (в одиннадцать). Так я полагал уменьшить возможность интоксикации. Я подкармливал опиумом новые клетки, возрожденные к жизни после пяти месяцев воздержания, я подкармливал их бесчисленными неизвестными алкалоидами, тогда как внушающий мне страх морфинист впускает себе в вены один-единственный известный ему яд и не столь глубоко погружается в тайну.
* * *Я пишу эти строки после двенадцати бессонных дней и ночей. Я возлагаю на рисунки тяжкую ответственность отобразить муки, которые из-за беспомощности врачей испытывают те, кто изгоняют лекарство, постепенно превращающееся в деспота.
В крови морфиниста нет и следа морфия. Соблазнительно воображать, что в один прекрасный день врачи обнаружат тайные убежища морфия и выманят его наружу с помощью субстанции, до которой он окажется охоч, как змея до блюдца с молоком. Однако нужно будет, чтобы организм перенес резкий переход от осени к весне.
Но еще до подобного открытия наука рискует совершить много ошибок вроде лечения гипнозом, куда погружали истериков до опытов доктора Солье{141}, который, рассматривая истерию как патологический сон, постепенно будил больного, вместо того, чтобы усугублять боль, то есть методично лечить морфиниста морфием.
* * *Полагаю, что природа навязывает нам правила Спарты и муравейника. Надо ли их обходить? Где заканчиваются наши прерогативы? Где начинается запретная зона?
* * *Когда куришь опиум и ведешь организм к смерти, испытываешь эйфорию. Мучения происходят, когда против желания возвращаешься к жизни. Весенняя наполненность будоражит вены, унося прочь льдины и огненную лаву.
Я советую больному, лишенному наркотика на неделю, засунуть голову подмышку, прижать ухо к руке и подождать. Разгром, восстания, взорванные заводы, бегущие армии, потоп — ухо услышит настоящий апокалипсис звездной ночи человеческого тела.
* * *Молоко — противоядие морфия. Одна моя знакомая терпеть не может молоко. После операции ей вкололи морфий, она попросила молока, и ей понравилось. Наутро она не смогла даже его пригубить.
* * *Тот, кто проходит дезинтоксикацию, очень ненадолго засыпает, а пробуждение таково, что отбивает охоту заснуть снова. Организм будто отходит от спячки, от странной экономии сил, как у черепах, сурков, крокодилов. Наша слепота, отказ видеть что-либо иначе, чем через собственный ритм, приводит к тому, что мы принимаем замедленность растений за смехотворную неспешность. Ничто лучше не отображает драму дезинтоксикации, чем рапид записи царства растений с ужасными гримасами, жестами, корчами. То же движение в области слуха позволило бы нам услышать крики растений.
* * *Прогресс. Хорошо ли рожать по-американски (под общим наркозом и с наложением щипцов), и, если прогресс — в том, чтобы меньше страдать, не является ли он, как и любая машина, симптомом некой вселенной, где изможденный человек подменяет свои силы иными, избегая потрясений ослабленной нервной системы?