Наследство от Данаи - Любовь Овсянникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ой, сегодня еще столько прозвищ упоминалось, — закапризничала Марина, увидев, что Павел Дмитриевич встал и взялся за стул. — Заборнивский, Коха, Невмейко, Посмехайлинки, Ухтики, Зулейка, я уж не говорю о Халдее, — лукаво повела она глазом на хозяина.
— Хватит! Отдыхаем до вечера. Кстати, как вы относитесь к арбузам?
— О! — прозвучало дуэтом.
— Вот и договорились. Будут арбузы!
— И дыни, — прибавила Евгения Елисеевна, которая тихо сидела за спиной у рассказчика и теперь в конце концов перевела дыхание, влюблено теплея к нему взглядом.
15
Известно, что долги надо отдавать. Даже, если кто-то сам напросился дать тебе в долг. Но последнее сказано ради завершения мысли, так как, конечно, Павел Дмитриевич ни к кому не набивался со своими рассказами. Наоборот, в последнее время у него появилось видимо-невидимо работы. Дети шли сплошной чередой. Наверное, — в отчаянии думал он, — сработал какой-либо психологический фактор, и среди учеников возникла на него мода. В отчаянии — потому что к ним приехала на короткий отдых дочь Низа, с которой он мог говорить часами и не наговориться. А наговориться хотелось. Темы для разговора у них находились сами собой и незаметно перебегали от предмета к предмету, с одного на другое. С нею он любил вспоминать свою молодость, ее детство, что почти совпадало. И теперь, когда Низа вернулась с поездки к однокласснице, ему хотелось побыть около нее, поговорить или хотя бы вместе помолчать. Он хотел, чтобы ему не мешали.
Однажды они тоже сидели вот так по-семейному, и он вдруг долго вспоминал своих родителей, в частности, маму Сагишу. В селе ее называли Александрой Бояновной, а в более тесном кругу — Сашей. Здесь уместно напомнить, что и сам Павел Дмитриевич по документам был Паалев, равно как и его отец был не Дмитрий, а Демтар. Евгения Елисеевна иногда шутила, что эти имена больше походили на древнеегипетские, на что муж отвечал, что она мало знает христианскую традицию ассирийцев.
Так вот, когда-то бабушка Саша нашла шерстяную одежку, вышедшую из употребления, и пошила из нее Низе что-то наподобие осеннего пальто. Обновка так понравилась, что девочка никак не соглашалась дотерпеть до весны, и начала носить ее, когда еще не наступило тепло. Конечно, — как ее мама Женя ни закутывала — мерзла и часто забегала в дом погреться. Как-то стала возле открытой духовки и от удовольствия даже ручки туда засунула.
Родители никогда не говорили с Низой как с малым ребенком, так, будто она не могла понять обычных явлений жизни. Например, в этих обстоятельствах они не сказали, что из духовки выскочит Хо и укусит ее. Так как что бы она в свои четыре года им на это ответила? Поэтому они просто предупредили:
— Вытяни руки, обожжешься.
— Я хочу быстрее согреться.
— Быстрее не выйдет, а выйдет только горячее, — объяснил отец.
— Почему?
— Потому что сильное тепло не согревает быстрее, чем разрешает человеческая терморегуляция.
— Тогда я хочу себе больше тепла, — не обратила она внимания на сложное слово «терморегуляция» и интуитивно рассчитывая теперь на количество тепла, если его качество не может помочь.
В дальнейшие объяснения взрослые удариться не успели — они оба взволновались и повернули головы туда, откуда подозрительно запахло горелым. Так и есть, от Низиного пальто струился сизый дымок, а весь его перед успел стать коричневым.
— Что ты наделала? — всплеснула руками мама. — Отец тебе говорил не стоять возле духовки.
— Это не я... — искривилась в плаче четырехлетняя Низа.
— А кто?
— Оно само сделало «шмаль» и опалилось.
Теперь в Дивгороде часто можно слышать — и не только от Павла Дмитриевича, так как от него оно перешло в употребление к другим людям, — это «шмаль и опалилось», когда комментировалось что-то внезапное, неожиданное и не очень приятное.
Низа тоже погрузилась в воспоминания, вылавливая оттуда другие выражения, успевшие стать местными крылатыми фразами. Ее мысли перебило удивленное восклицание отца:
— Как же вы не видели!
— Кто-то идет? — спросила она и улыбнулась оттого, что хорошо понимает знакомые прибаутки.
— Сказано, долги надо отдавать.
— Кому ты задолжал? Раньше за тобой такого не замечалось.
— Василию Мищенко и Марине Трясак задолжал рассказ о нашей киске Найде. Помнишь ее?
— Конечно.
Дети долго извинялись, что у хозяина гости, а они уже в третий раз беспокоят его, но им так надо, так надо...
— Кое-кто уже сдает свои сочинения, а мы еще и писать не начинали, — оправдывался Василий.
— А Маринка тоже решила писать, не передумала?
— Да! — тряхнула волосами девушка.
— И я с вами послушаю, — вышла к ним Низа Павловна и вынесла на крылечко еще один стул.
— Ага, — сказал, как всегда в начале рассказа, Павел Дмитриевич.
И стрела времени перенесла их на сорок лет назад...
16
Прошло несколько дней. Короб, в котором Павел Дмитриевич привоз домой странный подарок, он не выбросил, подумал: если Бог послал, то в хозяйстве пригодится. А скоро Евгения Елисеевна почистила его и приготовила под цыплят: они брали их из инкубатора маленькими и держали в таких ящиках, грея под электролампой.
И дело было не в коробе, не с него началось, не на нем и останавливаться. Продолжением был утренний кофе — хорошая семейная церемония. Ее суть: Евгения Елисеевна просыпалась и оставалась в своей комнате, даже не вставала с кровати, чтобы не тарахтеть и не беспокоить мужа, так как у него был чуткий сон. А муж ее, Павел Дмитриевич, делал вид, что верит, будто она спит. Он тихо сползал с постели, на цыпочках выходил в веранду, где у них была оборудована кухня, и начинал готовить кофе, которым потом угощал жену, появляясь в ее комнате со словами «Как же вы не видели!» или «А шо вы здесь робите?» — из репертуара дивгородских белорусов. Ей-богу, уже трудно сказать, от кого что пошло.
В тот раз он стоял задумчиво у плиты и следил, чтобы чайник, закипая, не залил огонь водой. От нечего делать посматривал в окна, открывающие панораму села на три стороны: восток, юг и запад. Солнце еще не встало, но мрак разреживался поразительно полной луной, висящей в самом зените. Чудно так было наблюдать, как в цвете сумерек незаметно и вместе с тем неуклонно начинал преобладать свет. И чем больше его прибывало, тем скорее просыпались птицы, первыми реагировавшие на рассвет. Потом от пруда повеял ветерок, слегка тряхнул листья на осокорях, и они сонно зашелестели. Тот ветерок казался бойким молодцем, тайно возвращающимся от любовницы с удовлетворением во всем теле, хотя и с сознанием своей неясной, щекочущей нервы вины, лежащей на душе.
Почему иногда, чтобы подчеркнуть высокую степень какого-то качества, прибегают к его противоположности? Например — звенела тишина. То есть это уж тишайшая тишина, которую только можно представить. Низа называет это, кажется, оксиморонами. Как любо знать все заковыристые словечки! Эт, думается кто знает о чем. Но, в самом деле, в дневной суете, в надоевших мелочах, не замечаешь этой безголосой, разлитой в природе благодати. А между тем именно от нее все живое и сущее набирается веры, доброжелательности и терпения. Она легко входит в каждое создание, будто для того и существует, чтобы ощутить ее, а потом понести в свои дела, чтобы склеивать ею в одно целое разорванные эпизоды поступков и мыслей, как пчела соединяет воском и прополисом улей и плоды трудов своих.
Ежедневное общение Павла Дмитриевича с рассветом было таким же таинством, как рождение, оно не терпело чужого вмешательства, пусть бы то было старание подсобить ему, а не помешать.
Чайник закипал медленно, а может, это он прытко летал мыслями над миром, непостижимо совмещая погружение в себя с полным растворением в утренней торжественности. Каждый час дня или ночи имеет свои звуки. Наверное, если бы ему завязали глаза, выдержали в обстановке, где теряется восприятие времени, а потом снова выпустили сюда, в веранду, и спросили, какая стоит пора, то он безошибочно угадал бы ее по звукам.
Дисгармония появилась неожиданно — рядом что-то глухо ухнуло, будто упало. Павел Дмитриевич вздрогнул, не поняв, откуда идет звук. Подумал, что это вода в чайнике взорвалась первым пузырем кислорода. Взглянул на носик — идет ли уже пар. Но нет. Что такое? — подумал он и осмотрелся. Вокруг ничего не изменилось, только возникла какая-то жуткость, ощущение чужого взгляда, изучающего, внимательного. Павел Дмитриевич окинул глазами окна. Так и есть!
В узеньких стеклах входной двери застряли два огромных зеленых глаза, отливающих магическим огнем, полыхали светлячками. Ого! — подумал он, хоть его тяжело было испугать: в нечистую силу он не верил, а от людей видел всякое — прошел войну, голод, имел смертный приговор, потом, помилованный, жил под надзором. Много было всего на его долгом веку... И все же промелькнула мысль: «Как хорошо, что уже светает».