Костер - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И так, хотя не во всеоружии, но он готов был встретить контрударом неминуемое столкновение свое с женой.
Если земля полнится слухами, то слухи о любовных связях проникают до ее недр. Жизнь Юлии Павловны не могла быть скрыта от людского глаза, даже если бы за стенкой не проживала кузина. Ни Юлия Павловна, ни Пастухов не дознавались, кто породил о них молву или какими судьбами молва дошла до Анастасии Германовны. Она должна была дойти, и это все.
Пастухов не мог потом припомнить, с чего, собственно, началось его объяснение с Асей. Он помнил, что, когда оно началось, он не испытывал больше страха, которого ждал, а был рад, что ожиданию наступил конец. Он запомнил особенно одно слово из скупой речи Аси, сказавшей, что он ослеплен своим увлечением. Это слово, а главное — то вызывающее смирение, с каким оно выговорилось, и совершенная уверенность Аси, что ослепление должно пройти, — вот что подняло в Пастухове негодование, к которому он себя готовил, которое было насквозь притворно и оттого тем более яростно.
Он даже не столько оспаривал обвинение в измене (хотя с места вскачь отвергнул его), сколько возмущенно торжествовал правоту своего приговора жене. Он винил ее в зоологической ревности, в закрепощении его неотвратимым бытом, в опеке над его личностью. Он кончил тем, что жена сама толкает его бог знает на что и делает жизнь с нею для него невозможной. Действительно, ему уже немыслимо стало видеть ее сострадающее лицо с глазами, светившимися чистотой и странной покорностью несчастью: он понял в тот момент, что она понесла это несчастье не как свое, а как нерасторжимо общее с ним.
Сразу после объясненья он пошел к Юлии Павловне. Несмотря на созревшую решимость с одного маху разрубить узел, он чувствовал, что по-прежнему противен себе, и яма лжи, куда он упал, стала глубже.
Снова вспоминая историю Иртенева, он обнаружил в ней гораздо меньше сходства со своим положением, чем казалось ему раньше. Ему представился приемлемым тот третий путь, который считал для себя невозможным герой «Дьявола». Иртенев не мог уйти жить со Степанидой, бросив жену, и не мог также оставаться с женой, будучи бессилен перебороть свою страсть к любовнице. Он думал об этом третьем пути — об уходе от жены — и отверг его. Пастухов же настолько успел раздражить себя против жены, что почти готов был к разрыву с нею. В то же время он уверился в своей страсти к любовнице, и если бы остался с женою, то это было бы не чем иным, как продолжением гнетущего обмана.
Свое состояние Пастухов находил теперь схожим с муками Иртенева только в том, что оба были мерзки себе, потому что не могли перебороть власть дьявола. Но либо дьявол отнесся к Пастухову снисходительнее, чем к Иртеневу, либо это были два разных дьявола, только там, где для Иртенева выхода не существовало, для Пастухова он отыскался. Идя к Юлии Павловне, он укрепил свое решение уйти от Аси. Что же до чувства омерзения, то — откровенный с собою — он иронически признал, что, значит, не так уж себе мерзок, как был мерзок Иртенев себе, а мерзок умеренно, то есть более или менее неприятно противен себе. Это тяготило его в силу привычки быть собой довольным, и он знал, что будет стараться впредь сохранять эту привычку в неприкосновенности.
Юлия Павловна, конечно, любила его, страстью своею горяча ответное чувство. Любовь проявлялась не в словах, а нюансами настроений, всегда ко времени нисходившими грустью, задумчивостью или необъяснимо печальными слезами, которые не обременяли, но трогали. Юлия Павловна умела смеяться, обладала юмором, к месту безобидным или довольно колким, если язвительность благосклонно встречалась Пастуховым. Она была музыкальна, начитанна, разумеется, в известной степени. Вообще в ее натуре было всего понемногу, и если бы человеческие качества поддавались сложению, как в арифметике, то в сумме Юлия Павловна была бы женщиной незаурядной. Когда она сблизилась с Александром Владимировичем, некоторые ее природные свойства проявились утонченно, например способность к сочувствию: она бессловесно, лишь одною мимикой сумела внушить ему свое растущее участие к страданиям, которые причиняла ему жена. Однажды он невольно схватился за голову: как это прожил четверть века, с Асей, не замечая, сколько пришлось перетерпеть?
Пастухов считал раньше свою семейную жизнь благополучной. В ней были испытания и радости, невзгоды и довольство. Он не обольщался счастьем, не замечал и недостатка в нем, а зайдет об этом популярном предмете разговор, спросит приятель: «Как семьишка?» — пошутит в ответ: «Благодарю покорно, все в брачной норме».
Он мог гордиться любовью сына. Алексей, выросши, сохранял нетронутым детское убеждение, что отец его — существо исключительное, полное примерных достоинств. Поэтому в мрачную пору разлома семьи, когда тайное становилось явным, Александру Владимировичу больнее всего было наблюдать, как замыкается от него сердце сына, оскорбленное изменой не меньше матери. В какой-то слишком хмурый час отец не удержался и, пряча свою нестерпимую боль за полусерьезной-полунасмешливой грубостью тона, спросил:
— Ты что, молодой человек, вздумал бойкотировать отца?
Алексей опустил глаза. Секунду побыв неподвижно, он молча вышел из комнаты. Это было для отца ударом невиданным и невозможным во всю прежнюю жизнь: сын, казалось, сломал в эту секунду природу души своей — нежной и чуткой. И тогда отраженным разрядом пробила для Александра Владимировича та секунда, которую он так долго и так нерешительно ждал.
Перед ним стоял только что налитый Асей чай. Он медлительно позвякивал в стакане ложечкой. Отворачивая лицо к окну, поводя взглядом по серому небу, точно прикидывая, не собирается ли дождик, он сказал в усталом разочаровании:
— Так вот что ты сделала из нашей красной девицы!.. Ты восстанавливаешь против меня сына?
— Он все видит и многое знает, — ответила Анастасия Германовна. — Тебе надо проявить мужество. Алеша должен ясно понять тебя.
Голос ее был спокоен, как будто она не только оправдывала сына, но видела в нем свою опору, как в союзнике. Александр Владимирович удивленно взглянул на нее и сразу опустил глаза с тем выраженьем стыда и решимости, с каким только что сделал это сын.
— Ты права, — сказал он. — Все должно быть ясно. И будет… как только я уйду от тебя.
Она помолчала немного.
— Может быть, так… Но ты вернешься.
Он поднял глаза. Лицо ее горело ровными красками, и странно воодушевлен был неустрашимо-осуждающий взгляд.
— Нет, — твердо сказал Пастухов…
Позже, думая об этих минутах, он изумлялся тишине, в какой они прошли.
Наконец Александр Владимирович и Юлия Павловна провели месяц на курорте, не очень пышном, но и не захудалом. Их объединение под одной кровлей не произвело шума. Киты, на которых держится мир любовных сенсаций, не шевельнули хвостами. И где-то у моря, вечерним часом, посвятив Юлию Павловну в подробности своего освобожденья от семейных уз, Пастухов поставил на прошлом крест. Несколько тревожный вопрос Юленьки — а как же с разводом — развеселил его, и он ответил, что все остальное теперь — вопрос техники…
Сейчас в молодом саду, который запечатлевал собою новую жизнь Александра Владимировича, он особенно долго вспоминал первую пору этой жизни. Главным тогда казалась ему — позабыть свою муку стыда, вернуться к равновесию и довольству. Но ему мешали иногда назойливые сравнения прошедшего с наступившим, Аси с Юленькой.
Началось это вскоре же после развода, когда Юлия Павловна заметила Пастухову, что он слишком щедро одарил бывшую семью и ушел, говоря попросту, в том, что на нем было. Чрезвычайно огорчило Юлию Павловну, что даже кабинет карельской березы остался за Анастасией Германовной. Александр Владимирович инстинктом мужчины почувствовал, что дело идет об угрозе той брачной норме, над которой он любил посмеяться, и немедленно отвел претензии Юлии Павловны, потребовав никогда не возвращаться к разговорам о его отношениях с семьей. О кабинете же добавил, что получил его от отца и хочет, чтобы он перешел к сыну — на будущее. Юленька быстро отступила, но с той поры он неизменно примечал ее скрытую ревность к Асе и к сыну, и каждый раз спокойствие его омрачалось мыслями о прежней жизни.
Он сидел, облокотившись на колени и держа на ладони записку Алексея. Размеренно складывались сами собой выводы, почему-то не приходившие на ум раньше. Он думал, что чувство требует принуждения, дабы сохраняться и давать плоды. Оно не должно быть разнузданным, совершенно так же как мысль, которую надо все время понуждать к деятельному порядку, к направлению, иначе она опустошится и придет рассеяние. Чувству тоже присуще рассеяние, оно требует, чтобы его вели.
Куда же и как поведет он живое, с тоской затрепетавшее свое чувство к сыну?