История рода Олексиных (сборник) - Васильев Борис Львович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рота, атакующая Нижнюю баррикаду, продвинулась до старого шкафа, то есть приблизительно на одну четверть высоты, и отступила на прежние позиции. Рота старшего поручика оказалась более удачливой (или неудачливой): преодолев невероятный хлам и потеряв в нем треть личного состава, она взобралась-таки на вершину, но ее победное «ура!» заглохло во внезапном, а потому и стократно возросшем грохоте. Бессонный Гусарий Уланович подстерег-таки басурманскую ночную вылазку и шарахнул по супостатам из древней своей берданы.
— Орлы, к бою! Не посрамим…
Остатки роты выбили из строя при паническом бегстве с вершины баррикады: говорят, что подобного треска, матерщины и грохота Успенка не слышала никогда. Разгром был полным и окончательным, о чем оба командира и донесли вышестоящему начальству с армейской прямолинейной правдивостью: «…при внезапной ночной атаке противника силами, далеко превосходящими те, что были в моем распоряжении…» Потери требовали красноречия и аргументов; красноречие еще можно было сыскать, но что касается аргументов, то далее «всеобщего бунта черни» дело убитого офицерства не пошло. Но именно этот почти суворовский лаконизм и пробудил наконец власти от сладостной дремы, и ровнехонько через сутки перед каждой из баррикад было сосредоточено уже по батальону: дальновидный капитан Куропасов вовремя ушел в долгосрочный отпуск «по болезни Отечества своего», как говорила бабушка.
Однако если вооруженным силам порядка требовался приказ, то вооруженным силам беспорядка никакого приказа не требовалось. Дружинники тотчас же вернулись на Нижнюю баррикаду, а боевые соратники бравого Гусария Улановича заняли свои места на Верхней. Кроме того, ночной штурм перебудил округу, а грохот солдатских батальонов поднял на ноги вообще весь город Прославль. Короче говоря, оставаясь на своих местах, все возросло многократно, многошумно и многоярусно, и при этом раскладе здоровым патриотическим силам Пристенья места уже не нашлось. Не потому, что им указали не соваться, а потому, что они сами больше никуда не совались: события запахли порохом.
Но что любопытно: в первый день всеобщей мобилизации боевых сил никаких боевых действий не произошло. Командиры прибывших батальонов, озадаченные немыслимыми потерями в таинственном ночном побоище, полдня изучали обстановку, а еще полдня передвигали вверенные им войска для полнейшего охвата противника. Передвижение, естественно, происходило в густонаселенном районе, в связи с чем то и дело возникало множество непредвиденных осложнений. То кто-то решительно отказывался пропустить солдат через собственный дом, то где-то солдаты неожиданно натыкались на несговорчивых (то есть чересчур разговорчивых) женщин, то ломали чей-то забор, топтали чьи-то грядки, давили чьих-то кур — словом, гвалт стоял такой, что ни о каком секретном маневре не могло быть и речи.
— Соседи, солдаты забор рушат!
— Кума, поросенка твоего придавили!
— Куда, ирод, в картошку лезешь!
— Козу отвязали!
— А у меня в бане — девчонка моется…
— Караул!
— Давят!
— Жмут!
— Топчут!
— Ломи, Успенка…
Ломили в основном бойкие успенские бабы, поскольку в те наивные времена никакого равенства еще не существовало и женщин арестовывать было как-то не принято. Солдаты и не пытались этого делать, отбрехивались вяло, а пробиваться силой не решались, потому что там, где на это решались, поднимался такой крик, в котором глохли даже унтер-офицерские команды. Из бани полуголые бабенки выплеснули ведро кипятка прямо в чью-то старательную физиономию; где-то кого-то огрели колом, троим порвал шаровары цепной кобель, на фельдфебеля шестой роты напал бодливый козел, а унтер из девятой заблудился на сеновале, откуда вылез через два часа сорок минут без ружья, ремня и левого сапога. И все кругом визжало, хрипело, лаяло, мяукало, трещало, ахало, охало, стонало и вопило на всю Успенскую гору.
Солдаты несли потери, переругивались с бабами, отбивались от собак, падали в ямы, но все же медленно продвигались к цели. Вот-вот должны были пасть последние оплоты — два порядка успенских домишек с сараюшками, собаками, бабами и пристройками — и войска выходили в тыл баррикаде, что позволило бы взять ее защитников буквально голыми руками. Нельзя сказать, чтобы защитники этого не понимали: все они понимали и, не теряя времени, лихорадочно достраивали баррикаду со всех сторон. Им деятельно помогали успенцы мужского пола, в то время как успенцы пола прекрасного всеми силами тормозили продвижение противника. И все же, повторяю, солдатам удалось — с потерями, но без пальбы — преодолеть сопротивление успенских амазонок: оставалось два порядка домов, последнее усилие, чуть-чуть…
— Солдаты, остановитесь! С кем это вы связались, я вас интересуюсь? В чьи это дома вы врываетесь без спросу, кого это вы толкаете и даже угрожаете оружием? Может, это турки или японцы? Нет, это даже не евреи, солдаты! Это мирные люди, совсем даже такие, как вы, вы меня слышите, обормоты? Или что на вас надели форму, вы перестали быть людьми? А где же тогда вы оставили свою совесть? У себя дома, у папы с мамой? Так лучше сбегайте за ней, пока не поздно!..
Никогда — ни до, ни после — не произносил Мой Сей столь пламенных речей. Он взывал к совести мужчин в военной форме, к справедливости солдат и благородству офицеров. Он гневно обличал жестокость, он требовал беспристрастного расследования. Наконец, он стыдил, и, как это не покажется сегодня странным, именно призывы к совести, запихнутой в мундир, сыграли решающую роль. Солдаты остановились, а пока доложили командирам, пока пришел категорический приказ «Вперед!», пока он добрался до каждого солдата и этот солдат угрюмо и неодобрительно принял его к исполнению, за спиной на редкость в тот день красноречивого чернильного мастера выросла двойная женская цепь.
— Взялись под руки, сестрички! Все крепко взялись под руки!
Распоряжалась женской преградой медноволосая красавица с такими злыми зелеными глазищами, что все слушались беспрекословно, хотя никто ее не знал. Только молодая жена столяра Парамошина, которую он насмотрел себе в Садках и из Гундессы перекрестил в Галю, чтоб ребеночек родился законным, ахнула:
— Песя?! Откуда ты взялась, Песя?
— Под ручки! Тесно! Плечиком к плечику! — продолжала медноволосая, не обратив внимания на подружку не очень еще далекого детства.
А в самом деле, откуда она здесь, эта Песя или Роза, кто ее теперь разберет? Она же там, в Крепости, в обители неги и утонченного разврата или в мещанской тиши собственного уютного гнездышка. Она же… Да и рядом с нею уж не Дуняша ли с малпочкой Юзефа Заморы? Этого же не может быть, скажете вы.
И, однако, если припоминаете, «Дилижанс» аккурат накануне оказался закрытым, из-за чего двоим нетерпеливым поручикам и пришлось (в конце концов!) начать весь этот сыр-бор. А закрытым он был потому, что его хозяйка всю жизнь действовала только под влиянием двух чувств, понимала только их, признавала только их и поклонялась только им: Любви и Ненависти. И так, как она умела любить и ненавидеть, любить и ненавидеть не умел уже никто. В этом и заключалась ее удивительная, магическая притягательность и невероятная женская сила.
— Что же вы стали, солдаты? — яростно и весело кричала она. — Колите штыками в груди вашим сестрам, невестам, матерям! Смелее колите нас, смелее, герои!
— Вот чертова девочка! — в полном восхищении воскликнул Сеня Живоглот, пришедший на крик полюбопытствовать: может, грабят кого?
А солдаты встали. Встали перед живой преградой, насмешливо колышащей упакованными в ситчик плечами, грудями, животами, бедрами, и никакие команды, никакие окрики, никакая унтер-офицерская брань уже не могли заставить их сделать шаг навстречу этой живой, горячей, упругой, хохочущей и дразнящей стене.
Пришлось вызвать полицию. Пока ее собрали, пока перебросили да пока сама полиция — уж она-то имела опыт, не то, что солдатики! — ручищами не разорвала женскую цепь, ушло немало времени. Да тут еще какому-то полицейскому чину вздумалось непременно арестовать коноводов, то есть Мой Сея вкупе с зеленоглазой, но Шпринца, а за нею и все успенские бабы подняли такой крик, визг, вой и плач, затеяли такую толкотню и несуразицу, что с ними не смогли управиться и до вечера, а когда управились, коноводов и след простыл.