История рода Олексиных (сборник) - Васильев Борис Львович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не вздумайте выходить, они забьют вас камнями, — сказал Сергей Петрович. — Если хотите беседовать о мире, ступайте к местному попу и уговорите его выйти к этой банде с иконою Божьей Матери Прославльской. Идите, идите и уговаривайте!
— Оказывается, у меня болит живот.
Поддерживая руками ушибленный живот, Мой Сей поплелся к Варваринской церкви. А Вася сказал с сомнением:
— Не пойдет поп. Он хитрый и трусливый и очень уж часто бегает в полицию.
— Главное — вовремя поставить перед миротворцем неразрешимую задачу, — улыбнулся Сергей Петрович.
Толпа более не шла на приступ, осыпая укрывшихся защитников Верхней улицы каменьями и руганью. На Нижних улицах дело ограничивалось загадочным ростом баррикады, периодическими призывами разойтись да столь же периодической отправкой посыльных в Крепость. Таким образом, к утру все замерло, хотя в городе давно уже никто не спал, в том числе и сам губернатор.
Тут следует пояснить, что его высокопревосходительство принадлежал к тому стилю высочайше утвержденных руководителей, которые с неистовым желанием и пугающей отвагой готовы бороться с врагом, как бы это сказать… неодушевленным, что ли. С непослушанием, дерзостью или с чьим-то личным мнением. Здесь господин губернатор проявлял изумительную предусмотрительность, смелость, прозорливость и массу иных достоинств, но стоило произойти чему-то непредусмотренному, как его высокопревосходительство закрылся в спальне, не велел беспокоить и начал решать вопросы. Действовать или бездействовать? Докладывать или умолчать? Сначала доложить, а потом действовать или сначала подействовать — немного, — а потом доложить? И напрасно мчались посыльные в губернаторский особняк: личный адъютант перехватывал их и всем твердил одно:
— Не смею беспокоить, поскольку не приказано будить.
Если губернатор мог прикидываться спящим, а Крепость пока еще делать вид, будто ничего не произошло и не происходит, то Успенка вкупе с Садками такой роскоши себе позволить не могла. И не столько потому, что на их исконной территории толкались трактирные завсегдатаи, полицейские чины, жандармские филёры и натуральные солдаты, сколько из-за хлеба насущного. «Хлеб наш насущный даждь нам днесь» — это, конечно, хорошо, но не бесплатно же, правда? А тут — подозрительные морды, ругань, пальба, солдаты: как быть? А так, как исстари, еще с домонгольских времен поступали, высылая вперед разведку. Не мужиков, понятное дело, — а ну, как ввяжутся они во что или заберут их ни за что? — и не девок (уж больно рож охочих кругом объявилось), а вполне созревших для этой задачи бабенок: их и забрать не заберут, и обидеть их — себе дороже. И гордые от сознания исторической миссии молодухи сыпанули на успенские тропки, прошуршали юбками, перекинулись прибаутками и донесли, кто где стоит, кто кого сторожит, а главное — кого уж нет и кто — далече от Успенки.
— Мама?.. — Бориска Прибытков побелел еще больше, а губы стали, будто два лезвия.
— Стёпа?.. — тихо ахнул Вася и тайком, стесняясь, долго вытирал слезы.
Да, дружно вздохнула Успенка, кое-кто из баб голосить начал, а поп Варваринской церкви отец Гервасий сказал Мой Сею:
— Кровь христианская из-за вас, христопродавцев, пролилась, а ты — мир да мир! Ступай с глаз моих, я на колени паду в молитве святой о душах праведных!
Мой Сей очень уважал всех богов, а потому тотчас же и ушел, но отец Гервасий отнюдь не пал на колени, а ринулся из собственного дома в благом намерении поставить в известность начальство разного калибра и разного рода службы. Однако в Садках стреляли, где-то орали, а вся Успенка высыпала на свои дворы и, вытянув шеи, слушала, хмурилась и ворчала, и отец Гервасий тут же присоединился к пастве, решив доложить в обстановке более благоприятной, то есть менее людной.
— Марусю убили… Будто штыком, что ли… А Стёпу прикладами будто до смерти…
— Ну, скажешь! Кто это нашего Степу забьет?
— Что деется, что деется, Господи! — возопил поп, наслушавшись. — Это что же такое деется?..
Как раз-то ничего такого еще и не деялось. Все выжидали, ругались, как на крещенских драках, изредка стреляли — в воздух, для острастки и бодрости. Баррикада росла сама собой, жандармский полковник охрип уговаривать и впал в молчаливое отчаяние, а Амосыч рискнул пробраться на Верхнюю улицу.
— Солдат пригнали, — сказал он. — Стройте баррикады, братцы, пока время есть.
Времени оставалось еще много, поскольку его высокопревосходительство начал изображать пробуждение в десятом часу.
Он пил кофе, выслушивал рапорты, возмущался, совещался, диктовал приказы, письма и донесения, а устно уронил одно слово:
— Рразогнать!
Историки утверждают, что первое восстание началось в ночь со вторника на среду, но это совсем не так. Первое восстание в моем родном городе началось в десять часов тридцать семь минут следующего дня, а «рразогнать!» всего лишь достигло ушей жандармского полковника.
— Надеюсь, теперь-то вы начнете действовать? — не без ехидства осведомился он.
— Теперь начну, — сказал капитан. — Поручик, потрудитесь принять командование, а я, пардон, в лазарет. Знобит с ночи, должно, опять малярия.
С тем капитан и поторопился улизнуть с поля битвы прямехонько в Крепость, где разыскал Петра Петровича Белобрыкова и сухо обрисовал обстановку.
— Позор! — закричал либеральный Петр Петрович. — Делегацию! Тотчас же делегацию к губернатору!
— Вы — к губернатору, а я — в лазарет, — сказал многоопытный капитан. — Чувствую, что наступает время, когда самое здоровое — болеть.
С тем он и направился в лазарет, после чего написал рапорт с просьбой немедленно предоставить ему трехмесячным отпуск по состоянию здоровья. И поскольку нам не миновать знакомства, то я позволю себе отрекомендовать его со всей симпатией: Иван Андреевич Куропасов, из дворян, женат; на иждивении жена Вера Дмитриевна, дочь Анна пятнадцати лет, гимназистка, и сын Андрей из реального, десяти лет. Вот этот Андрей из реального училища и есть та причина, из-за которой мне и пришлось знакомить вас с внезапно захворавшим капитаном, потому что волею судеб он оказался моим дедом.
Но вернемся назад часа на три, то есть во времена относительного затишья, когда еще губернатор изображал спящего, жандарм был растерян, а капитан совершенно здоров. Тогда, как вы помните, разбитные молодки уже закончили разведку, поп выгнал ни в чем не повинного Мой Сея, Амосыч добрался до Верхней улицы, а Успенка высыпала в свои дворы, потрясенная первыми жертвами, слушая, вздыхая, наблюдая и размышляя. Отец Гервасий провякал что-то о христианском смирении, его послали, он примолк, смятенно соображая, как же донести, чтобы паства этого не узнала. Но придумать не успел, как подошла скорбная Монеиха, черная и печальная.
— Филя-то там лежит, — сказала она. — Разве, это по-божески? А мне одной не донести.
— Пошли, мастера, — сказал Кузьма Солдатов. — Кто над кем смеется, тому над тем и плакать.
— Верно говоришь, — вздохнул Данила Самохлёбов. — Ну, батюшка, айда с нами. Мир упокойнику обеспечить — это по твоей части.
Отец Гервасий был двуличен, лжив, суетлив, труслив, но ума у него хватило, чтобы понять, как поступить. И хотя ему до дрожи было страшно впутываться в беспорядки (и это вместо того, чтобы чин чином доложить о них кому следует!..), но отказать мастерам он не посмел. И покорно поплелся за телом убогонького, лежавшим, как на грех, совсем не на той стороне, к которой льнуло его пастырское сердце.
Успенка, как я уже сообщал, пользовалась не улицей или там переулками, а своими тропами да перелазами, а мастера вместе с озадаченным попом и печальной Монеихой оказались на Верхней улице почти одновременно с Амосычем.
— Вот вам, ребята, и подмога, — улыбнулся Амосыч. — Здорово, мастера!
— Мы в политику не ввязываемся, — хмуро пояснил Самохлёбов.
— Да какая там политика? Ненужная рухлядь найдется? Ну и побросайте ее поперек улицы. А чтобы пристенковское отродье не помешало, ты, отец Гервасий, поди да пристыди их, что ни за понюх человека убили. А я вниз побежал, пока не жарко.