Неадекват (сборник) - Максим Кабир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня потряхивает, словно в тридцатиградусный мороз. Не от холода.
– Наших тогда троих положили… «Восьмерку» Серегину так потом завести и не смогли: сжигать пришлось – двигло, что решето твое стало. Ну, бригадиры и озверели вконец. Сотни три патронов выпустили, верно говорю.
И продолжает, глядя в потолок:
– Семеро их было… Ага, точно, семеро. Или восемь. Щенки совсем, берега попутали, тявкалки свои на старшаков пооткрывали… Всех зажмурили. Кого на месте, двоих в затылок контрольными. Давай тела к канаве таскать. Потом бульдозер подогнать хотели, сам понимаешь, время какое было. Половина наших под «винтом», сам тоже вмазанный, сил – хоть отбавляй. Не помню, как заметил или почуял, но точно знаю – был среди холодных тех живой один.
Перестаю дышать, даже не пытаясь просчитать вероятность совпадения.
Это невозможно.
Говорит:
– Мне старшие «калаш» дают. Мол, причеши кучку, чтобы на верняк. А я встал на краю оврага и замер. Лежат они, жмурики твои, под ногами, кто как изогнувшийся, а я фотки с войны вспоминаю. Про фашистов и расстрелы. Думать, конечно, времени не было. Время такое было, Диська, понимаешь? Не берегло времечко никого. Кто прокрутился, тот и на коне. Если бы не наркота, будь она неладна…
Мои губы издают свистящий звук. Словно закипает чайник.
Мимо проходит Виталина Степановна, вытирая мокрые волосы ярко-розовым полотенцем. Такой же цвет имеет мое удивление. Неверие в только что услышанное от Чумакова. С хлопком закрывается раковина, в которой прячется моллюск моего здравого смысла.
Продолжает:
– Очередь я, конечно, дал. Нельзя было не дать, время такое было. Покажешь слабину, самого сожрут и в овраге спать оставят. А от машин уже торопят, кричат. Ну и пальнул я. От щедрот так, не экономя. Но не в кучу, а мимо, по кустам. Все, говорю, нашпиговал, что твою утку. И смеюсь, как сейчас помню, задорно так, громко. Винтовые – они смешливые…
Открывает портсигар, вынимая новую папиросу. Я неподвижен, как тектоническая плита.
Говорит:
– Был там живой, точно знаю. Он, конечно, кончился наверняка. На дворе-то весна едва-едва, а стрелка верстах в двадцати от города. Но не от моей руки он кончился, Диська, вот что важно. – Вдруг подается вперед, глядя прямо в глаза. – Как думаешь, зачтется мне?
Оледеневший, не отвечаю и не шевелюсь.
Выдерживаю паучий взгляд, а затем опускаю веки. По-настоящему, без прищуров и подглядываний. Мне хочется перегрызть Чумакову горло. Впиться зубами в щеку, как это сделал со мной Колюнечка, и оторвать смачный, брызжущий алым кусок. Выплюнуть его в лицо Валентина Дмитриевича и впиться снова.
– Эх, Диська, – говорит тот, тяжело поднимаясь на ноги. – Если б ты понимал…
Я могу попробовать убить Чумакова.
Как только наберусь сил и залечу обе раны. Если не получу новых. Если за мной не усилят контроль. Могу попробовать убить его вилкой. Или задушить. Или утопить в унитазе. Но что-то внутри – там, где подкожные блохи заживо жрут мою плоть, – подсказывает, что Себастиан не позволит совершить возмездие.
Потому что карать или миловать в Особняке могут только его хозяева…
Чума уходит, так и не дождавшись ответа. Какое-то время лежу без сна, а затем проваливаюсь в голубую океанскую бездну, лишенную даже намеков на сновидения. Голубую, как жеманный мальчик, взасос целующий своего друга прямо на главной площади города. Как цвет липкого стикера на зеркале в прихожей с короткой надписью «не ищи меня».
Просыпаюсь среди ночи, невольно перевалившись на раненый бок.
И замечаю Константина.
Вздрагиваю, машинально чуть не поздоровавшись. Но вовремя оставляю рот на замке. Остальные храпят и попердывают, наполняя казарму знакомыми звуками коллективных ночевок. Константин, как обычно безликий и не имеющий возраста, стоит возле кровати Санжара. Руки вдоль тела, губы едва заметно и беззвучно шевелятся. Он молча наблюдает, как Тюрякулов натягивает кроссовки. Тишина и гробовое молчание, сопровождающие сцену, заставляют меня оцепенеть.
Константин отходит от кровати. На казаха больше не смотрит. А тот, будто загипнотизированный, мягко ступает следом за хозяином дома.
Не открывая глаз…
Только наутро я узнаю, что летний день пошел на убыль – об этом нам торжественно объявляет Виталина Степановна, листающая очередной календарь садовода. Только утром задумываюсь, а существовал ли вообще на белом свете человек по имени Санжар Тюрякулов?
Кроме него, внизу сейчас все – даже Эдик и Марина, по какой-то причине не заступившая на кухню. Подвальники угрюмы и молчаливы. Каждый замкнулся в себе, отгородившись газетой или наушниками. Мы похожи на потерпевших кораблекрушение, озлобленных друг на друга настолько, что не готовы даже помышлять о совместном выживании.
Кровать Санжара пуста. Как и тумбочка, как и шкаф для одежды. Бесстыдно белеет матрас, лишенный постельного белья. В отсеке для умывания нет ни бритвы, ни полотенца. Диски, книги, настольные игры и прочая мелочовка, принадлежавшая казаху, тоже исчезли.
Эдик говорит:
– Сегодня у хозяев праздник, у нас выходной.
И добавляет:
– Но подвал покидать нельзя.
И еще, откровенно оправдываясь:
– Я знаю адрес. Все сбережения будут отправлены егожене. Как он и хотел.
Затем нам присылают завтрак. Это определенно не Феклистова – кто-то из членов семьи.
От звуков заработавшего подъемника вздрагивают все, даже старший слуга.
На двухэтажном подносе шесть тарелок, накрытых блестящими куполами ресторанных крышек. Эдик машинально выгружает провиант, расставляя по столу. Марина подходит ближе. Снимает купол, выпуская на волю пьянящий аромат жареного мяса.
Кривится. Аккуратно, но быстро накрывает тарелку. Эдик скрывается за занавеской.
Больше к еде не подходит никто. Когда я, преодолев боль в плече и спине, совершаю очередную экспедицию в туалет, то все же заставляю себя подхромать к столу. Будто ненароком и не совсем понимая, что происходит…
Чувствую осуждающие взгляды остальных. И все равно осторожно приподнимаю металлическую полусферу. Сразу – иррационально, необъяснимо и четко – понимаю, что сочные остывающие куски, нарезанные щедро и с умением, не похожи ни на свинину, ни на говядину.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});