Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии - Алексей Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он приник к прицелу… шестьсот… пятьсот…
Белобров втянул голову в плечи и не мигая смотрел вперед.
— Карать! Карать! — сквозь сжатые зубы чеканил слова Белобров.
Борт корабля со сплошной стеной огня — приближался.
Белобров нажал на кнопку электросбрасывателя.
— Торпеда пошла-а-а, — заорал Черепец.
До взрыва торпеды корабль успел дать еще несколько залпов, и в момент разворота самолета у основания правого крыла торпедоносца разорвался снаряд. Звягинцев был убит. Самолет дернулся, но Белобров невероятным усилием выровнял машину. Фонарь был разбит. Каска съехала с головы.
— Штурман, штурман, — звал по СПУ Черепец, — командир, командир!
Белобров хотел ответить, но вместо слов изо рта полилась кровь, челюсть была разбита.
Чадил мотор, кабину затягивал рыжий едкий дым.
— Клумба, я Мак-9, я Мак-9 — задание выполнено! Мак-4 хромает. Возвращаемся домой! — кричал по радио Шорин, пристраиваясь рядом с самолетом Белоброва.
Белобров слышал, пытался ответить, но получалось какое-то бормотание.
Романов и Шорин шли по бокам. Они вели на аэродром самолет Белоброва. Белобров терял сознание, машина «клевала» то вправо, то влево. Напряжением воли Белобров открывал глаза, выравнивая горящий самолет.
— Саша! Саша! — уже без военного кода кричал по рации Шорин. — Саша! Я и Романов рядом с тобой! Идем домой! Все будет хорошо, Саша! Все будет хорошо!
Белобров вцепился в штурвал.
Горящий самолет с креном, без выпущенных шасси заходил на посадку.
От первого удара о землю — оторвался хвост. Поднимая тучи песка и пыли, самолет несколько раз повернулся вокруг собственной оси. Отовсюду бежали люди. Мчались скорая и пожарка. Пожарники обрушили на самолет потоки воды и под этими потоками вытащили сразу двоих: мертвого Белоброва и живого Черепца. Кабина штурмана была смята и горела. Звягинцева вытащили, когда уже начал рваться и стрелять боезапас.
— Он садился уже мертвым, — сказал Амираджиби про Белоброва.
Черепца перевязывали.
Санитарка медленно тронула с поля, рядом бежали летчики, техники, матросы. Трактор оттягивал со взлетной полосы догорающие остатки машины. Дом флота начал утренние передачи, и диктор объявил:
— Приказом начальника гарнизона с 6 часов утра в гарнизоне введена форма одежды № 3.
Голос мальчика:
«В субботу в бане был командирский день. Мы с отцом сидим в предбаннике, вымытые и распаренные, в чистых белых рубахах, и штопаем носки.
В предбанник заходят незнакомые летчики и знакомятся со мной. Они представляются — по званию или по фамилии, а если были молодые просто по имени.
Я же обязательно встаю, протягиваю руку и называю себя: „Игорь Гаврилов“.
Распахнулась дверь, и вошел незнакомый капитан административной службы. Я встал, но капитан, не раздеваясь, прошел мимо и, стоя в ботинках с галошами в белой мыльной воде, вдруг громко и пронзительно засвистел в два пальца. Капитан был в очках, в кителе с худыми высокими плечами, почерневшими от дождя.
— Полундра! — закричал он и опять засвистел.
Стало тихо-тихо, открылась дверь из парной.
— Товарищи офицеры, — сказал капитан, — только что стало известно, что вернулся экипаж майора Плотникова из минно-торпедного, — в бане его очки сразу запотели, он вытер их полой кителя и вдруг улыбнулся счастливой улыбкой».
Сверху из гарнизона по крутой скользкой дороге бежали люди. Их было очень много: в кителях, в куртках, регланах, в комбинезонах. Командующий и Зубов были уже здесь, курили, глядели на подходящий к берегу катер.
Забрызгав всех грязной водой, подкатил грузовик с летчиками. Катер ткнулся в причал, с него с грохотом стащили трап, и сразу все притихли так, что даже стал слышен топот санитаров. На первых носилках лежал Плотников. Никто почему-то не ожидал носилок, все думали, что они сойдут сами.
Подполковника Курочкина, закутанного в одеяло, нес на руках матрос. Лицо у подполковника было маленькое, заросшее, очки были разбиты, он странно смущенно улыбался, что его несут на руках. А позади матрос нес его унты — страшные, черные, обвязанные какими-то тряпочками и лыком.
Потом на носилках понесли Веселаго и Пялицына. Они лежали тихие и неподвижно смотрели в серое, сеющее на них дождем небо. Рядом с носилками Веселаго шел незнакомый молодой врач из морской пехоты в перепачканных глиной сапогах и, улыбаясь, что-то говорил, говорил ему.
Отчаянно гудя, подлетел мотоцикл с коляской. Из него выскочила Настя Плотникова, растрепанная и в ночных туфлях, и тут же упала у мотоцикла. Ее подняли и побежали рядом с ней, почему-то держа за локти. Она бежала, странно закидывая назад голову, и так же побежала рядом с носилками Плотникова до самой санитарной машины, которая пятилась назад, им навстречу.
— Товарищи офицеры, — кричал доктор Амираджиби из санитарной машины, — не давите на стекла… товарищи офицеры, или мне комендантский патруль вызывать?
— Боже мой, боже! — сказала уборщица из парикмахерской Киля. — Когда же это кончится! Сил нету, нету сил!..
Санитарка пошла в гору, и чем выше она поднималась, тем шире открывался залив.
Дни потекли за днями. Вся страна ждала победу. Здесь, на Севере, победа наступила внезапно. До последнего дня в море бродили немецкие подводные лодки, до последнего дня тонули наши суда и до последнего дня уходили в небо тяжелые торпедоносцы.
— Я счастлив, — крикнул командующий, и голос его сорвался. Он стоял на грузовике с откинутыми бортами перед длинным строем летчиков, техников, матросов. — Я счастлив, — повторил он, — что в годы войны партия и правительство поручили мне командовать такими людьми, как вы!
И он вдруг резко отвернулся и прижал к глазу кулак в черной кожаной перчатке. Командующий хотел говорить еще, но ничего не сказал, махнул рукой, оркестр заиграл «Все выше, и выше, и выше…», все закричали «Ура!», многие плакали.
— Скажи, — Гаврилов присел на корточки рядом с сыном, все лицо у него было залито слезами, — Игорешка, ну неужели ты не помнишь Лялю и Женю, ну, напрягись, мальчик…
В ангаре оркестр играл вальс. Было людно. Все обнимались, целовались, поздравляли друг друга с победой. Многие танцевали. Летчики принесли ящик с шампанским, его досталось каждому по капле, но все были веселы и кричали «ура!».
Среди танцующих бродил доктор Амираджиби. Лицо его было счастливым и мокрым от слез. Одной рукой он зажимал цинковую банку с витаминами, а другой запускал туда ложкой и под хохот требовал открыть рот и съесть витамины. При этом он все приговаривал:
— Без витаминов нельзя, без витаминов умрете.
— Теперь уже не умрем, теперь будем жить, — кричали ему в ответ, — будем жить!
С кораблей в воздух стреляли цветными ракетами. На аэродроме жгли ненужные теперь дымовые шашки.
У своей каптерки сидели Черепец и Артюхов с балалайкой. Артюхов бренчал, напевал и все смотрел на снег, на сопки, на залив.
Прощай, прощайи не рыдай, не забывай,не забывай!Прощай, прощай!
Механики зачехлили самолеты. Под ногами вертелся Долдон. Кто-то нарвал подснежников, и на шее у него висел красивый венок.
— Какое железо летело к черту в этой войне, а, мальчик?! — сказал доктор Амираджиби и постучал ложкой по искаженному винту самолета — какое железо… а, мальчик?!
Голос мальчика:
«Я сижу в кабине разбитого самолета и смотрю, как заходит снежный заряд, как он закрывает белым сопки, залив, далекие дома гарнизона, а потом и все остальное».
Ударила в бетон огненная струя — сорвался с места и начал разбег реактивный самолет. Бегут, мелькают плиты взлетной полосы. Одна за другой уходят в небо серебристые стрелы с подвешенными под крыльями ракетами. В штурманских и пилотских кабинах военные летчики морской авиации.
Уходят,Уходят,Уходят,Уходят в небо самолеты…
…бренчит, играет балалайка.
Ах, прощай, прощай!Не забывай,Не забывай!..
КОНЕЦЖил отважный капитан
Река была широкая, текла покойно, без всяких глупостей, и течения в обычные дни видно не было, бывали дни, даже вечера, особенно вечера, когда в ней отражалось высокое, желтоватое здесь небо, отражалось так, как не отражается в реках, а только в заводях. В такие вечера сильно звенели комары. Течение обнаруживалось, когда шел сплав, бревна двигались с шипением, которое никогда не прекращалось, река становилась угрюмой, и заезжего человека охватывал страх, непонятно, впрочем, отчего. Может, оттого, что казалось, после этого сплава лесов не останется вовсе, но они стояли тяжелые, черно-зеленые.