Господин Дик, или Десятая книга - Жан-Пьер Оль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы вновь двинулись в путь, уже с более разумной скоростью. Сперва я подумал, что он удерживает шаг, чтобы комфортнее беседовать, но потом заметил, что он слегка прихрамывает на левую ногу. Тем не менее, когда Уэллер нагнал нас с предложением своих услуг, Диккенс решительно отказался.
— Тогда, хозяин, я думаю, Джойс не повредит слегка размять ноги; не будет от этого каких неудобств, как по-вашему?…
Джойс, старый россинант с облезлым обвисшим крупом, смотрела на нас усталыми сонными глазами. Казалось, ей так же хочется «размять ноги», как нарезанной на куски и выложенной на блюдо семге — вновь подняться вверх по ручью.
Диккенс с самым серьезным видом покивал головой.
— Да, Сэм, ей это требуется. Вы знаете, где нас подождать.
Уэллер звонко крикнул: «Н-но!» — но Джойс не двинулась с места. Остановка была для нее фатальна: ее копыта, казалось, приросли к земле. Возница поднялся на ноги и щелкнул бичом, словно стоял на колеснице. Долгими мгновениями абсолютной неподвижности Джойс еще раз указала на свое несогласие. Затем, без предупреждений, стронулась с места и даже затрусила под горку. Уэллер придерживал рукой шляпу, словно такая быстрота движения грозила ее сорвать. Диккенс с улыбкой смотрел им вслед.
— Странная история приключилась со мной, месье Борель. Я не думал, что можно позволить себе быть Богом.
Мы вышли из-под полога леса. Дорога вела к холму, на вершине которого поднимались несколько домов и маленькая приземистая церквушка, окруженная могилами. Солнце светило по-прежнему, но поднялся свежий ветер, несколько уменьшавший приятность прогулки. Диккенс вбивал свою трость глубоко в землю. В изгибах его фраз я услышал чуть пробивающийся дефект произношения — ту стыдную шепелявость, над которой так насмехались его хулители.
— Один раз, один-единственный раз я чуть было не бросил роман. Это была «Лавка древностей»… Маленькая Нелл должна была умереть, а я не мог ее убить! В то время мне нравилось быть Богом, просто урок мне показался слишком тяжелым, слишком жестоким… но тогда не было еще этой завесы. Этой черной завесы, скрывающей финал «Друда»…
Дойдя до сельца, Диккенс повернул налево, к церкви. Мы присели на низенькую каменную оградку. Место было странно живое — те, кому доводилось видеть английские кладбища, поймут меня. Зелень травы там, казалось, была ярче, чем вокруг; помет свидетельствовал о прохождении стад. Я вспомнил, как Дэвид Копперфилд смотрел из своего окна на овец, пасущихся вокруг могилы его отца. Я вспомнил и Пипа, пытавшегося по форме букв, выбитых на могильных камнях, представить, как могли выглядеть его отец, мать и пятеро братьев. У всякой могилы есть своя индивидуальность. Всякий столп наклоняется чуть влево или чуть вправо под своим, неповторимым углом к земле. И тень его охранительно простирается над могильным холмиком или слегка затрагивает другой столп — быть может, чтоб завязать отношения. В этом царстве не было ни улиц, ни перекрестков: мертвецы Кулинга презирали кадастр. Они ложились там, где им заблагорассудилось.
В тени, отбрасываемой церковью, была свежевырытая могила. Так и виделся ее будущий насельник, проверяющий качество почвы — как щупают матрасы — и затем повертывающийся направо и налево, осведомляясь о соседстве.
Джойс ждала своего повелителя у заведения, благонамеренно именовавшегося кулингским трактиром. В стороне стояла простая двухколесная повозка, обтянутая черным сукном. Сидевший прямо напротив веселый монах, высеченный в камне над церковной папертью, протягивал кружку. Казалось, он кричит трактирщику, как в песенке «Три солдата»: «Charge it again!»[35] Его огромные голые пятки с гротескными большими пальцами покоились на дверном наличнике.
— Я нарек его братом Эдвином задолго до того, как начал «Друда». В нем есть что-то бесстыдное… Это какой-то вызов… останки вашего аморального и любострастного католицизма в нашем суровом англиканском мире… Он мне слегка противен и тем не менее очень нравится. Разве не похоже, что он хочет к нам присоединиться?
Он повернулся ко мне и зашептал:
— «Ваши персонажи высечены в словах, как скульптура — в камне, но в камне живом, обладающем всеми свойствами плоти. Когда закрываешь книгу, они продолжают стоять рядом со своими прототипами, и если слишком часто переводить взгляд с тех на этих, в конце концов начинаешь сожалеть о том, что родился от мужчины и женщины, а не от резца и колотушки». Недурная формулировка; быть может, несколько громкие слова, но от этого она нравится мне не меньше…
Диккенс усмехнулся моему изумлению, это были фразы из моего письма — слово в слово. Он на мгновение умолк, вздохнул и затем указал рукой на юг.
— Посмотрите туда… За деревьями.
— Гэдсхилл-плейс.
— Когда мы жили в Четеме, отец часто приводил меня сюда. Он указывал мне на этот дом и говорил: «Чарльз, друг мой, коли будешь хорошо вести себя и трудиться изо всех сил твоих, когда-нибудь и ты сможешь жить в таком красивом доме, как этот». И не так давно я понял, что эта простая фраза направляла мою жизнь: между тем маленьким Чарли, которым я был тогда, и тем большим Диккенсом, которым стал сейчас, — указательный палец моего отца… инструмент куда более страшный, чем резец скульптора. Повеление, которому невозможно воспротивиться.
И он прибавил, указав подбородком на свежевынутую землю:
— Траектория человека…
И тогда «брат Эдвин» встал. По крайней мере нам так показалось, когда открылись двери церкви и голые пятки исчезли, словно их пощекотали створками, и монах вскочил.
Четверо мужчин вынесли дощатый гроб, затем появилась женщина в трауре и по бокам ее — двое маленьких детей, далее — старуха с угрюмым лицом и возница, в руках которого все еще был кнут. Замыкал шествие пастор.
Не было ни цветов, ни кадила, ни пения, ни детей из церковного хора в стихарях. [Вот чего наверняка пожелала бы себе мать, вместо свечей, венков, грома большого органа и помпезной речи епископа из Шатору, которыми отец почел нужным ее проводить.] Не сговариваясь, мы встали с оградки и остались стоять, неуместные, скрестив руки. Семья встала вокруг могилы. Дети заглядывали в яму с любопытством. Чья-то рука схватила меня и потащила за церковь.
Лицо Диккенса было пунцово-красным. Он согнулся пополам и с трудом дышал, словно только что получил удар кулаком в живот.
— Не могу удержаться, — мучительно выдавил он. — Это случилось со мной на похоронах моего старого друга Маклиза… А… на погребении Теккерея меня пришлось уводить, чтоб избежать скандала… И это всякий раз, как подумаю о невероятной… о поразительной абсурдности всего этого… Даже боги умирают, Эварист… Анубис, Зевс, Юпитер — мертвы…
Он держался за бока и пытался подавить приступы, искажавшие его лицо.
— Даже Диккенсу придется умереть… и, по-моему, это ужасно… смешно!
На глазах его выступили слезы; больше он уже не смеялся.
* * *8 июня
— Месье Борель!.. Месье Борель, просыпайтесь!
Несколько секунд мне казалось, что я нахожусь на дне колодца. Ко мне долетал какой-то замогильный голос. Высоко надо мной в круге колеблющегося света витала голова. Я рывком сел и увидел, что он стоит у моей кровати. В одной руке он держал керосиновую лампу, а в другой — пачку листов в картонной папке. Мое ошеломление, кажется, необычайно его забавляло.
— Сколько времени? — пролепетал я.
— Седьмой час. Утро уже. Я думал, все французы встают с петухами. — Он подошел к окну, резкими движениями отдернул занавеси и затем погасил лампу. — Весьма сожалею, что разбудил вас, но у нас мало времени. Сегодня вечером я должен быть в Лондоне.
— Что это? — спросил я, указывая на папку, положенную им на мой ночной столик.
Но я уже знал ответ.
— Вы — первый, — просто сказал он. — Никто еще не читал ни строчки рукописи «Друда», за исключением типографа и корректора. Ни Форстер, ни мои дочери. Даже Джорджина не читала. Всем им приходится ждать публикации, как и прочим читателям.[36]
— Почему я?
Он помедлил мгновение, уже взявшись за ручку двери.
— Почему нет? Приходите ко мне в шале, когда закончите. И… будьте снисходительны, господин учитель… У меня своеобразный почерк, особенно эти «th»!
Когда он вышел, я еще минуту полежал, восстанавливая в памяти все подробности его вторжения. Диккенс явил одновременно и необычайную бесцеремонность, и обезоруживающее простодушие. С некоторой досадой бросил я взгляд на рукопись; мне пришла в голову мысль задернуть снова занавеси и заснуть… Невозможно. Искушение было непреодолимо. Такие подарки не отвергают, как бы ни был груб жест, которым вам их преподносят. Мы оба прекрасно это понимали.