Путешествия без карты - Грэм Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К сожалению, книга сослужила мне плохую службу у нового кубинского руководства. Вышучивая британскую разведку, я смягчил батистовский террор. Мне не хотелось, чтобы у легкомысленной комедии был чересчур мрачный фон, но тем, кто пострадал во время военной диктатуры, конечно, не нравилось, что меня больше занимает нелепый английский агент, чем революционная борьба, да и эстетические соображения, по которым я заменил жестокого капитана Вентуру на циничного капитана Сегуру, были им чужды.
Постскриптум истории: капитану Вентуре удалось бежать с Кубы в Доминиканскую Республику потому, что он пригрозил застрелить собственного президента. Батиста намеревался оставить его в Гаване, как последнюю каплю на дне стакана, как жертву богам. Но Вентура успел вовремя добраться до аэропорта и, вытащив пистолет, приказал Батисте выбросить часть багажа, чтобы освободить для себя место. Они, наверное, составляли интересную пару, эти двое, в гостинице «Cuidad Trujillo» 1, где Вентура часами не отходил от игральных автоматов.
1 Город Трухильо (исп.).
Но хватит о кубинской политике. У английского агента Уормолда из «Нашего человека в Гаване» нет прототипа, на которого я мог бы с уверенностью указать, но в элегантном Готорне, с его полетами воображения, есть кое‑что от офицера разведки, который одно время был моим начальником. Черный монокль шефа тоже не выдумка, хотя обеды по телефону готовил его знаменитый предшественник адмирал Синклэр. Мне рассказывала об этом его племянница, которая выполняла телефонные указания.
Бедный доктор Хассельбахер, погибший из‑за того, что он якобы тоже был завербован Уормолдом, вошел в мою жизнь на другом острове. Бывший уланский офицер, барон Шафт, друг Нормана Дугласа, обитал на Капри, в маленькой квартирке над рестораном. Большой, печальный, добрый человек, он жил там в бедности с конца первой мировой войны. Ресторанные запахи причиняли ему ужасные страдания, потому что у него был невероятный аппетит и совсем не было денег. Он питался в основном спагетти и горными травами. В начале пятидесятых годов правительство Аденауэра неожиданно признало его существование и назначило ему пенсию. Это его и погубило. Он был щедрым человеком, а тут вдруг у него появилась возможность ответить гостеприимством на гостеприимство. Как‑то в августе, вечером, после долгого купания и долгого застолья с ним приключился удар, и его нашли у постели мертвым. Я приехал на следующее утро и вместе с несколькими другими друзьями Шафта проводил его гроб на протестантское кладбище. Полиция хотела опечатать его комнаты со всем их содержимым, но после недолгих уговоров я получил право положить ему на гроб Pickelhaube 1 и белые уланские перчатки. Он любил свою форму и, подобно Хассельбахеру, каждый год надевал ее в день рождения кайзера и пил за его память. (Не знаю, как ему удавалось застегнуть нагрудник — годы основательно поработали над его фигурой.) Как и у Хассельбахера, в крошечном холле у него висела фотография, на которой кайзер в белом мундире делает смотр уланам, и я помню его слова, которые много лет спустя повторил Хассельбахер: «Ах, как все было мирно в те дни».
1 Каска с острым наконечником, которую носили в германской императорской армии (нем.).
3
Отправляясь в 1959 году в Бельгийское Конго, я уже представлял себе, каким будет следующий роман, вернее, его завязка: в дальней колонии для прокаженных появляется, неизвестно зачем, какой‑то человек. Я редко веду путевые записи — если не собираюсь описывать путешествие, разумеется, — но в этом случае я вынужден был их вести, чтобы избежать медицинских неточностей. Но даже занося все свои наблюдения в специально заведенный путевой журнал, я делал ошибки, которые позднее исправил мой друг доктор Леша, врач колонии. Поскольку журнал вести все‑таки пришлось, я воспользовался возможностью порассуждать вслух и заносил на его страницы обрывки воображаемых диалогов и сцен, из которых что‑то вошло потом в роман, а что‑то не понадобилось. Словом, плохо ли, хорошо ли, но «Ценой потери» я начал придумывать именно так, хотя сам роман сел писать четыре месяца спустя после возвращения из Конго. Читателю приходится терпеть общество «перегоревшего» персонажа, носящего имя Куэрри, всего лишь несколько часов, в течение которых он читает книгу, но автор вынужден был жить с ним и в нем — полтора года.
Обстоятельства, при которых замысел этого романа зрел у меня в голове, достаточно подробно описаны в отрывках из путевого журнала «В поисках героя», но когда сегодня, по прошествии стольких лет, я спрашиваю себя, почему искал именно этот персонаж, то вижу, что ответ лежит в том отрезке моей жизни, который последовал за «Сутью дела».
Успех опаснее неудачи (все новые и новые земли исчезают под его журчащей гладью), а «Суть дела» принесла мне успех в самом полном, вульгарном смысле этого слова. В ней, вероятно, была какая‑то гниль, потому что во многих читателях она затронула самые жалкие, слабые струны. Никогда я не получал столько писем от незнакомых людей — в основном от женщин и священников. Меня дружно стали называть католическим писателем в Англии, Европе и Америке, хотя я меньше всего к этому стремился. Юноша из Западного Берлина призвал меня возглавить крестовый поход молодежи в Восточную зону, где всем его участникам предназначалось пролить кровь на алтарь веры. (Как бы он удивился, узнав, что «Суть дела» перевели на русский язык — критики–марксисты часто бывают очень проницательны.) Я долго бился над ответом ему — не мог же я, в самом деле, написать, что многочисленные обязательства перед другими людьми не позволяли мне в тот момент проливать кровь. Одна молодая женщина прислала мне пьяно–многозначительное письмо с приложением фотографии, в котором приглашала прокатиться на рыболовном катере в Голландию. Другая предложила присоединиться к ней в Швейцарии — там, «где нашим покрывалом будет снег», — эта перспектива привлекала меня еще меньше, чем мученическая. Французский священник преследовал меня сначала письмами из числа тех, которые можно посылать только духовнику, а потом он даже возник как‑то вечером, неуместно и неожиданно, на узкой улочке в Анакапри, когда я со своей любовницей ждал автобуса на Капри. У подола его длинной сутаны крутилось облачко пыли. Другие священники часами сидели в моем единственном кресле, рассказывая о своих трудностях, растерянности, отчаянии. Из‑за океана по ночам стала звонить какая‑то американка, требуя, чтобы я приехал и наладил ее семейную жизнь. Она звонила до тех пор, пока я не сдался и не поехал (с самым близким моим другом), — до сих пор отчетливо помню ужасный, маленький, претенциозно обставленный дом и наглую горничную–негритянку. Днем хозяйка дома пребывала в наркотическом забытьи, лежа с повязкой на глазах и в ночной рубашке розового шелка в спальне с опущенными шторами. Как мы и предполагали, приезд наш оказался бессмысленным, спасти ее могла только смерть, и год спустя, в Лондоне, она нашла это спасение, бросив в стакан со спиртным несколько таблеток, покинутая всеми, кроме одного священника–иезуита, с которым успела подружиться.
Я понимаю, что после такого рассказа заслуживаю упрека в цинизме и бессердечии, но в годы между «Сутью дела» и «Концом романа» меня непрерывно дергали и терзали жертвы религии. Представление о вере как о безмятежном море было потеряно навсегда, вера стала чем‑то вроде бури, в которой счастливые теряются и тонут, а несчастливые выживают, и их, сломленных и истекающих кровью, выбрасывает на берег. Другой, лучший человек, мог найти дело своей жизни на краю этого жестокого моря, но моя жизнь не давала мне уверенности в том, что я могу кому бы то ни было помочь. Я не чувствовал в себе апостольского призвания, и крики о духовной помощи сводили меня с ума, потому что я был бессилен. Зачем существует церковь, если не для того, чтобы помогать этим страдальцам? Зачем существуют священники? Я был как человек, ничего не смыслящий в медицине, который оказался в чумной деревне. Наверное, Куэрри родился в те годы, да и отец Тома тоже. Он часто сидел в кресле напротив меня, и у него были разные лица.
Я не раз замечал, что католические и марксистские критики более проницательны, чем другие, а их критика — менее субъективна. Я не был известным на весь мир католиком, как Куэрри из моего романа, и я не отрекся от своей прежней жизни и от церкви, как это сделал Куэрри, но в «Ценой потери» было что‑то новое, независимо от того, удалась мне эта книга или нет. Критик, не увидевший в ней ничего, кроме старых крестов на пасхальных яйцах (он анализировал сказку Куэрри), понял гораздо меньше, чем критик–марксист из Польши, расхваливший меня за то, что я отрекаюсь в ней от церкви, или мой дорогой друг Ивлин Во, который увидел, что Куэрри был слепком (возможно, неудачным) со старого французского писателя–католика из моего рассказа «Визит к Морин», и которого книга огорчила.