Литературные воспоминания - Иван Панаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот, Михаиле Петрович, — сказал Константин Аксаков, подводя меня к нему, — петербургский литератор, который в восторге от нашей Москвы.
Аксаков взглянул на меня с любовию и представил меня Погодину.
Погодин протянул мне руку.
— Очень рад с вами познакомиться… А "Отечественные записки", — сказал он через минуту, обращаясь ко мне, — прекрасный журнал, судя по вышедшим номерам. Молодец Краевский!.. Нам бы соединиться вместе. Я охотно отдал бы ему мой «Москвитянин». Право.
Напишите-ко ему об этом… Мы не расходимся, кажется, во взглядах.
Первые номера "Отечественных Записок" вообще одобряли все известные московские литераторы. У постели тогда больного Н. А. Мельгунова довольно часто собирались по вечерам: Шевырев, Хомяков, Павлов (Н. Ф.), Конст. Аксаков и другие… Шевырев и Хомяков также очень хвалили журнал г. Краевского. Здесь я услышал в первый раз из уст самого автора стихотворение:
Гордись, — тебе льстецы сказали… и т. д., которое производило в Москве фурор еще до появления в печати.
Кстати об этом стихотворении. Оно в июне 1839 г. было послано Н. Ф. Павловым к Краевскому для напечатания в "Отечественных записках"…
Осенью, по возвращении моем из Казани в Москву, я получил письмо Краевского (от 10 октября), в котором он между прочим писал мне: …"Какова оказия! Пожалуйста, сообщите все следующее аккуратно Николаю Филипповичу (Павлову)… Начинаю ab ovo. Он летом прислал мне стихотворение Хомякова "Гордись, тебе льстецы сказали". Я, как расчетливый человек, отложил напечатание его до осени. Настал сентябрь; я представляю это стихотворение в ценсуру. Ценсор и ценсурный комитет вычеркивают стих: "Скажи им таинство свободы". Заменить этого стиха я ничем не осмелился и потому написал к Николаю Филипповичу, чтоб спросил на сей казус решение самого Хомякова. Пока я жду, вдруг, ровно неделя тому назад, является в 230 No "Санктпетербургских ведомостей" (академических) это же стихотворение Хомякова под названием «Отчизна», без подписи имени автора и со стихом, у меня вычеркнутым, но только без тех шести стихов, которыми Хомяков заменил находящиеся в средине два стиха:
А твой завет, твое призванье,Твой богом избранный удел…
и которые в доставленной мне рукописи написаны рукою Николая Филипповича. Это изумило меня! Я тотчас же пишу письмо к князю Дондукову (тогдашний попечитель санктпетербургского округа и председатель ценсурного комитета) и прошу позволения напечатать стихи Хомякова в том виде, как они ко мне присланы и с примечанием; он позволил (они помещены в 10 книжке); но на другой же день в 231 No "Санктпетербургских ведомостей" помещена поправка, в которой сказано, что «Отчизна» написана Хомяковым…
"Инвалид" и даже "Губернские санктпетербургские ведомости" перепечатали это стихотворение прежде "Отечественных записок". Что все это значит? Не растолкует ли Николай Филиппович?
Если же подобная штука сделана без воли Хомякова, то надобно, чтобы он написал сам к Дондукову письмо, в котором жаловался на подобное своеволие; иначе ни одна статья наша не будет безопасна от такого грабительства. Я этого дела здесь разыскать не могу, ибо не имею сношений ни с Очкиными, ни с какою этою…." Я передал все это Павлову; но каким образом разъяснилась эта штука, по выражению Краевского, я не помню.
Однажды ночью мы возвращались от Мельгунова пешком домой по бульварам:
Павлов, Хомяков и еще не помню кто-то… Разговор между Павловым и Хомяковым был необыкновенно одушевлен. Предметом его был некто Милькеев, издавший незадолго перед тем, под протекциею Павлова и Хомякова, небольшое собрание своих стихотворений, которые теперь никому не известны, кроме записных библиографов. Павлов и Хомяков были тогда в восторге от громких стихов Милькеева и считали его одною из самых блестящих надежд русской литературы. Каролина Карловна Павлова, уже известная тогда своим поэтическим даром и альбомом, в котором ей написал что-то сам Гете, — удостоила Милькеева даже посланием; Милькееву, кажется, было в это время двадцать два или двадцать три года. Это был талант-самородок, как выражались тогда; он не имел почти никакого образования и вовсе не знал иностранных языков. Николай Филиппович Павлов, как человек светский, доказывал, что Милькеева необходимо заставить учиться по-французски, что французский язык доставит ему возможность сблизиться с порядочным обществом, которое будет способствовать к его развитию… Хомяков горячо возражал против этого, говоря, что ни французский язык, ни общество не могут принести ему ровно никакой пользы, напротив — вред; что его надо принудить заняться серьезно немецким языком, что знакомство с немецкой литературой и философией расширит его миросозерцание. Спор был горячий; спорящие не хотели уступать друг другу и расстались, не решив участь гения-самородка… Через полгода после этого к Милькееву совершенно охладели, и он вскоре умер… если я не ошибаюсь, в крайней бедности.
Когда я рассказывал об этом споре за Милькеева Белинскому, Белинский грустно улыбнулся.
— Вот чудаки-то! — воскликнул он, — вместо того чтобы спорить об нем и издавать его стихотворения, не имеющие ничего, кроме реторических фраз, лучше бы просто помогли бедняку. Они ему сделали большой вред… Он по их милости возмечтал о себе бог знает что!
Да если бы он имел и действительный поэтический талант, так и тогда бы он умер с голоду, потому что за стихи не платят. Павлов хочет сделать его светским человеком, Хомяков мыслителем, — а ему прежде всего нужен кусок насущного хлеба и средства, чтобы добыть его. ….
После поездки моей с Загоскиным на Воробьевы горы я написал восторженную, то есть исполненную реторики, статейку о Москве, с восклицательными и вопросительными знаками, бесчисленными точками и со всевозможными эпиграфами о Москве из Дмитриева, Грибоедова, Пушкина и других. Она была напечатана в "Литературных прибавлениях к Инвалиду" г. Краевского. Статейка эта, впрочем, была искрения, несмотря на реторические фразы, и ею я приобрел себе еще большее расположение семейства Аксаковых.
Константин Аксаков был очень доволен ею, обнимал меня и крепко жал мне руки.
Вечером в тот день, когда он прочел ее, мы отправились с ним бродить по Москве и, утомленные, расположились, наконец, отдохнуть на береговом скате Москвы-реки, в виду Драгомиловского моста.
Мы лежали на траве без сюртуков. Дневной жар начинал спадать понемногу. Легкий вечерний ветерок приятно освежал нас… Закат был великолепный.
— Есть ли на свете другой город, — говорил мне Константин Аксаков, — в котором бы можно было расположиться так просто и свободно, как мы теперь?.. Далеко ли мы от центра города, а между тем мы здесь как будто в деревне. Посмотрите, как красиво разбросаны эти домики в зелени на горе… В Москве вы найдете множество таких уединенных и живописных уголков, даже в нескольких шагах от центра города… Вот ведь чем хороша Москва! Я не понимаю, как можно жить в вашем холодном гранитном Петербурге, вытянутом в струнку?..
Нет, оставайтесь у нас; у вас русское сердце, а русское сердце легко может биться только здесь, среди этого простора, среди этих исторических памятников на каждом шагу… Как не любить Москву!.. Сколько жертв принесла она для России!..
Аксаков постепенно одушевлялся и, заговоря об этих жертвах, вскочил с земли; глазки его сверкали, рука сжималась в кулак, голос его делался все звучнее…
— Пора нам сознать нашу национальность, а сознать ее можно только здесь; пора сблизиться нам с нашим народом, а для этого надо сначала сбросить с себя эти глупые кургузые немецкие платья, которые разделяют нас с народом (и при этом Аксаков наклонился к земле, поднял свой сюртук и презрительно отбросил его от себя). Петр, отрывая нас от нашей национальности, заставлял брить бороды, мы должны теперь отпустить их, возвращаясь к ней… Так-то, Иван Иваныч! — сказал Аксаков в заключение, кладя свою широкую ладонь на плечо мое, когда я приподнялся с травы: — бросьте Петербург, переселитесь к нам… Мы славно заживем здесь. Не шутя, подумайте об этом.
Он натянул на себя узкий немецкий сюртук, который как-то неловко сидел на его коренастой фигуре, и мы отправились домой, когда уже солнце совсем село… …Лет через пять после этого Константин Аксаков наделал в Москве большого шуму, появись в смазных сапогах, красной рубахе и в мурмолке.
На одном бале (это было в сороковых годах) он подошел, говорят, к известной тогда в Москве по своей красоте К.
— Сбросьте это немецкое платье, — сказал он ей: — что вам за охота носить его? Подайте пример всем нашим дамам, наденьте наш сарафан. Как он пойдет к вашему прекрасному лицу!..
В то время как он с жаром говорил ей это, к ней подошел тогдашний московский военный губернатор князь Щербатов. Она заметила ему, что Аксаков уговаривает ее постоянно носить сарафан.