Разрушенный дом. Моя юность при Гитлере - Хорст Крюгер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я чувствую себя удрученно, поднимаясь по ступеням Старой ратуши. Боюсь я не Освенцима, а юстиции. Меня всегда несколько угнетают государственные прокуроры, судьи и полицейские. Мне все время снятся кошмары, что я опять предстаю пред немецким судом, как тогда, в 1941-м: Берлинский народный трибунал, Бельвьюштрассе, третий этаж, уголовное дело против Брогхаммера и других, и к этим «другим» я тоже принадлежал во время предварительного следствия. Уголовное дело по обвинению «Подготовка к государственной измене». Все было завешено кроваво-красными знаменами, а в центре зала – громадный имперский орел: три судьи и девять народных заседателей, СС и партия, а перед ними в зрительских креслах политическая и военная элита. В зале молчание, холод, страх.
Это были немецкие судьи, выносившие приговор от имени народа, немецкие работники юстиции и немецкие полицейские, и с тех пор я с трудом переношу их суровые, сознающие свой долг лица, эти немецкие фуражки, задранный подбородок, эту крайне ограниченную физиогномику управленческой деловитости. Я все еще побаиваюсь этих людей в форме. Я знаю, что это неправильно, с этим чувством надо бороться, мы живем в новом государстве, лучше прежнего, но сейчас, когда я прохожу мимо группы полицейских в зеленой форме, меня снова охватывает это ощущение. Вот теперь-то, собственно, что-нибудь произойдет. Вот-вот один из людей в форме выйдет вперед и скажет: пойдемте, обвиняемый, суд уже собрался. Но никто из них не двигается. Я больше не обвиняемый – первый раз в жизни. Я показываю свое удостоверение представителя прессы и еще судебный документ и слышу, как говорю не своим голосом:
– Я немецкий журналист, пришел на Освенцимский процесс.
Трое полицейских бегло изучают бумаги, салютуют и затем вежливо говорят:
– Да, пожалуйста, да, сюда по лестнице, два пролета вверх, пожалуйста. – Они отодвигаются в сторону, и я вхожу в приемный зал.
Здесь внизу как раз венчаются. Во франкфуртской Старой ратуше с древних времен заключают браки. Здесь размещен отдел записи актов гражданского состояния, уважаемое, знаменитое и любимое достопримечательное место для молодых пар. Им разрешено подниматься по узкой, нарядной кайзеровской лестнице, построенной в 1752 году и восхищавшей еще молодого Гете, наверх в зал бракосочетания, и даже сегодня, пока наверху слушается уголовное дело против Мулки[21] и других, здесь венчаются. Молодые пары сидят на лавочках в парадной одежде и ждут, когда их пригласят. В витрине для объявлений на стене висят объявления о предстоящих бракосочетаниях. Свидетели и члены семьи смущенно толпятся вокруг. В одном углу фотограф стоит на коленях перед молодоженами и говорит:
– Пожалуйста, улыбаемся.
И невеста, в белом платье с вуалью, с огромным букетом роз в руке, несколько судорожно улыбается. Это станет одним из тех многочисленных семейных фото, милых и застывших, которые потом будут стоять на немецких сервантах в выцветших серебряных рамках. Через двадцать лет этот приветливый молодой человек в смокинге, сейчас скромно улыбающийся своей невесте, наверняка станет разочарованным, раздраженным госслужащим, педантичным и брюзгливым, и, вероятно, будет ненавидеть эту жену, а жена будет ненавидеть его, и тогда это будет брак; совершенно нормальный, правильный брак.
Фотограф как раз щелкнул вспышкой. На долю секунды пара стоит в ослепительном потоке света, как на сцене: Эрос, торжество бракосочетания. А на обратной стороне этого свадебного фото затем поставят дату: Франкфурт, 27 февраля 1964 года, и они никогда не узнают, что именно в этот четверг в этом самом здании, двумя этажами выше, венский врач поднял руку, принося клятву, и дал показания под присягой:
– От двух запятая девяти до трех миллионов человек, по нашим данным, было убито в Освенциме, – и добавил: – Да поможет мне бог.
Внизу в это же время продолжают заключаться браки, совершается обмен кольцами, поцелуями и фотографирование для семейного альбома через двадцать лет. Неужели это наша жизнь?
Уже час я сижу в зале для заседаний городского совета. Полицейский, побродив немного, провел меня через охраняемую четырьмя госслужащими боковую дверь на задние ряды сидений. Слушание давно началось. Я сильно опоздал – из-за проблем с парковкой.
И как это всегда бывает, когда внезапно заходишь в середине пьесы, фильма или спектакля, я сначала сижу растерянный и смущенный и не могу разобраться в действии. Я сижу тут и думаю: итак, вот оно, это и есть знаменитый Освенцимский процесс, и я отчетливо чувствую, как во мне поднимается разочарование. Я все себе представлял совсем по-другому: суровее, величественнее, драматичнее; обвинители восседают на высоких стульях, а обвиняемые понуро сидят на низких скамейках. Я вспоминаю Нюрнбергский процесс и многочисленные телевизионные сообщения о процессе над Эйхманом[22]: человек в стеклянном ящике. Во всем этом было что-то от величия и драматичности: Судный день, Немезида, трибунал и резолютивная часть приговора истории. Где все это?
Я сижу в средних размеров приветливом гражданском зале, в котором открыто заседает следственный орган. Помещение где-то сто двадцать метров длиной и сорок метров шириной, стены до потолка обиты деревянными панелями, светло-коричневая дешевая древесина, зеленые занавески закрывают находящийся справа помост, рядом стоит большая рельефная фотография, демонстрирующая лагерь Освенцим. Восемь ламп, напоминающих тяжеловесные новые тенденции 1930-го, освещают высокое помещение. На господствующей поперечной стене в передней части зала висят голубые, красные и белые гербы страны и города.
Зал обставлен добротной мебелью для заседаний совета, громоздкими скамейками и легкими современными стульями, и даже лица судей, сидящих под гербами вдоль поперечной стены в передней части зала, светятся добротным гражданским духом, почтительным покоем и отцовской заботой, серьезностью и рассудительной деловитостью, подобающими уважаемым членам городского совета. Председатель – маленький коренастый круглоголовый господин, вероятно, ему чуть меньше шестидесяти. Перед ним огромные горы документов, которые он периодически листает. По громкоговорителю раздается голос. Я ищу в зале обвиняемых, но не могу их найти. Я ищу скамью свидетелей, но не вижу ее. У меня хорошее место, мне видно весь зал, но в то же время все кажется таким странным, таким непонятным и запутанным. В этом зале сидят сто двадцать или сто тридцать немцев. Граждане нашей страны, жители ФРГ 1964 года, и я не могу понять, кто здесь обвинители, а кто обвиняемые. Их невозможно различить.
Из громкоговорителя по залу разносится мрачный и неразборчивый голос; должно быть, это голос свидетеля, и, поскольку я никак не могу понять, кто здесь