Разрушенный дом. Моя юность при Гитлере - Хорст Крюгер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Биркенау делился на три отсека: Б1, Б2 и Б3.
И после паузы:
– Был еще загадочный отсек Б2б: загадка в этом аду, отсек в Освенциме, где женщины, мужчины и дети жили вместе, и их не стригли. Дети получали молоко, и у них был детский сад.
После очередной паузы голос добавляет:
– Но и для них настал горький конец. Спустя шесть месяцев после прибытия этих обитателей Б2б численностью более трех тысяч внезапно умертвили газом.
Опять пауза, и голос продолжает:
– Сейчас я опишу свое собственное прибытие в Освенцим. Сперва меня направили в стационарный лагерь в Освенциме-1. Еще до того как мы прибыли в лагерь, к нам подходили эсэсовцы и спрашивали: у тебя есть деньги, часы? Гони сюда. В лагере тебе нельзя ничего иметь. Я потом помогу тебе там. Над воротами, через которые мы промаршировали, было написано: «Труд освобождает». Слева раздавалась музыка вальса, упражнялся небольшой оркестр. Мы даже не подозревали о том, в какой ад мы угодили. Все выглядело таким приветливым и спокойным.
Голос снова делает паузу. Сейчас в большом зале царит полная тишина. Одна женщина впереди, заседательница, начала плакать. Голос рассказывает, как их отвели в душевую, как они стояли там голые, тесно прижавшись друг к другу, и не знали, подадут ли сейчас воду или газ.
– Мы ждали и ждали, но ничего не происходило. Единственное, что мы могли делать, – это лизать капающую воду. Ночью нас выпустили на свежий воздух: стояла прохладная майская ночь, тихо накрапывал дождик, а мы стояли и ждали, простояли всю ночь. Затем на следующее утро нас побрили, но это едва ли можно назвать бритьем, нам выдрали волосы. А затем сказали: сейчас вы получите гардеробный номер, который вы должны запомнить, он важен для вашего освобождения. Но это был всего лишь номер, который вытатуировали на коже. Тут нам стало понятно, что мы были для них не людьми, а всего лишь номерами.
Голос из громкоговорителя молчит. Его речь становится более медленной, он все чаще запинается. Во время пауз в зале царит тишина: паузы воспоминания для голоса, паузы смущения для слушателей. Все смотрят в пустоту; каждый растерянно таращится перед собой. Несколько женщин вытирают лица носовыми платками, когда голос продолжает:
– Я уже видел дымовые трубы, я стоял перед дверями газовой камеры, как мою группу внезапно увели обратно, прочь от крематория. Все казалось загадочным. Лишь позже мы узнали: тела убитой газом ночью партии из Франции, которые еще не убрали, препятствовали убийству новых жертв. А потом позже случилось еще одно чудо. Пришел эсэсовец и спросил: ты врач? Ты хороший врач? Я ответил: я не знаю. Он забрал меня, и так я спасся. После этого я стал лагерным врачом в карантинном лагере и лишь тогда узнал подлинное предназначение Освенцима.
Голос рассказывает дальше, как он медленно разобрался в строении лагеря, приспособился, научился жить рядом с механизмом смерти. Прожил в Освенциме пять лет, да, пережил Освенцим, то есть не только пять лет страдал, но также привык, смирился, приспособился, испытывал равнодушие, холод, своеобразную злость по отношению к несчастью потерянных.
Пугающее свидетельство: человек – продукт отношений. В городе смерти все будут ей подыгрывать; подаешь ли ты хлеб или газ, ты все равно в этом участвуешь. Лишь тот, кто принимает участие в механике уничтожения, может надеяться выжить. Должно быть, голосом овладело непостижимое, иступленное стремление выжить: только не умереть, только не мне, я выживу. Жажда и отчаяние: только бы остаться в живых, только бы продержаться, вцепиться в свой кусочек хлеба: есть, пить, слушаться, работать, соучаствовать, не умереть, пережить – пережить, чтобы когда-нибудь дать свидетельские показания о том, что здесь человек делал с человеком. Однажды настанет день, пройдет двадцать лет, наступит 27 февраля 1964 года, это будет во Франкфурте, и вот пробил этот час, эта абсурдная, безумная фантазия из Освенцима станет известна всем. Настал час истины.
Мною овладело странное возбуждение. Уже два часа я сижу тут, в Старой ратуше, и сам себя не узнаю. Словно бы квадраты координатной сетки времени перемешались: какое здесь действует время? Время той былой поры? Сейчас война, 1943 год, все снова как тогда: зима на востоке, война в Польше и России. Мне снова двадцать два. Я был в Витебске, в Орле, в Смоленске, уничтоженные огнем кафедральные соборы и разрушенные здания партии в центре города, на окраине – маленькие русские избы с соломенными крышами. Мужчин больше не осталось. Они либо умерли, либо попали в плен, либо были в армии Сталина. Женщины в лохмотьях, лохмотья на теле, на голове, ноги обернуты широкими оборванными тряпками, женщины, пытавшиеся выменять каменный кукурузный хлеб или соль, которая сейчас на вес золота. Я был всего лишь ефрейтором, ведущим грузовик «Опель Блиц», но для этих горестных оборванных русских баб я был одним из могущественных победителей, облаченных в зеленое ангелов смерти, которых следовало бояться.
Война зимой в России, холодный унылый день в заснеженной степи, земля промерзла насквозь, стала такой, что не пробить и лопатой, снег хрустит под цепями моего грузовика. Я веду грузовик с тыла к линии фронта, мимо бесконечных белых лесов; можно часами ехать по этой громадной стране, не продвигаясь вперед ни на шаг. Неужели Россия бесконечна? Неужели Россия – это весь мир? Мотор пронзительно поет на низкой второй передаче, в кузове толпятся солдаты, немецкие парашютисты-десантники, двадцать молодых, здоровых, безобидных людей с пулеметами и карабинами, порой бранящихся, когда попадаются ухабы, и грузовик, словно качели, медленно и неуклюже поднимается наверх и ныряет вниз. Я везу эшелон парашютистов-десантников на фронт, который должен прикрывать не только Берлин, но и Освенцим. Я из Берлина, мне двадцать два года. Раньше я никогда не слышал об Освенциме.
Свидетель как раз употребил слово «санав». Я оторопел. «Санав» – ты ведь знаешь это слово? Это название места на востоке или медикамент? Ты ведь когда-то его уже слышал? Так трудно вспомнить двадцать лет спустя. Пока я ломаю голову над этим диковинным чужим словом, слышу, как голос говорит:
– Большинству прямо в санавах делали инъекцию фенола.
И тут это слово внезапно вспыхивает в моей голове, быстро выскочив из шахт прошлого: воспоминания о моей юности, воспоминания о техническом языке дивизий и батальонов, ненавистный, ужасный язык армии, в которой я состоял. Санав – это значит санитарный автомобиль, и ты сам во время службы во второй кампании первого парашютно-десантного полка как-то даже водил санав. Разумеется, это были маленькие маневренные белые автобусы с красным крестом на крыше, тоже «Опель Блиц». На них перевозили раненых, и те порой кричали, стонали и желали водителю катиться к черту. Я отвез мой санав в главный медицинский пункт в Смоленске. Все