Перстенёк с бирюзой (СИ) - Шубникова Лариса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боярышне привольней стало, когда на берег отпустили с писарем, но вот в дому и на подворье все чуяла духоту и тесноту. Более всего пугали речи Ульяны о надвигающейся рати. И не потому, что за себя тревожилась, а с того, что боялась за воев, за Порубежное и за …боярина.
С Норовым Настасье беда: она его из думок гнала, а тот, упрямый, лез обратно. И днем, когда по делам суетилась, и ночью, когда после молитвы ложилась на лавку. Умыться спокойно не могла, все думала о Вадиме, да всякое и разное. И стыдно было, и боязно, и трепетливо.
– Боярышня, – Зинка склонилась к Насте, – ты не уснула ли? Дозваться не могу.
– Прости, задумалась, – сей миг полыхнула румянцем и опять с думок о боярине: руки-то у него крепкие, губы горячие, а речи жаркие.
– Об чем же? – Зинка улыбалась широко. – Вон и щеки зарумянились. Признайся, полюбился кто?
– Что ты, – замахала руками на любопытную. – Разве можно.
– А чего ж нельзя? – Зинка подперла круглые щеки кулачками, глядела хитро. – Вечор слыхала, как ты из окошка говорила с кем-то? Боярышня, ратный какой приглянулся, нет ли?
– Так…почудилось тебе, – Настя отвернулась, спрятала полыхающее румянцем личико.
– Не инако почудилось, – прыснула смешком Зинка. – Ратного-то Вадимом кличут? Боярского рода?
– Зина! – Настасья взметнулась с лавки. – Ты почто о таком со мной? Болтать принялась? Сплетни распускать?
– И не думала, – Зинка улыбку с губ смахнула. – Боярышня, миленькая, верь мне, ничего и никому! Разве ворог я тебе? Был бы иной кто, а не наш боярин, так остерегла. А Норов не обидит!
– Не обидит, – Настя снова присела рядом с девкой и задумалась о том, об чем думала уж не один день: Глаша, за которую так хлопотал Норов, и какую так быстро отправил из Порубежного прятать стыд. – Обиды нет и не будет. Разумела, Зина?
– Разумела, – девка притихла, поникла. – Прости Христа ради, не для досужей болтовни. То с радости за тебя.
– Пустое, не обижена я, – Настасья голову опустила. – За боярина больно. Я-то кто, сошка мелкая, а ему урон. Зинушка, о нём дурного не говори.
Зинка помолчала малое время, а потом засопела злобно:
– Почто себя принижаешь? Лучше тебя я никого не видала! Говоришь со мной, не обижаешь, подарки даришь. Рядом с тобой о безродности своей забываю, надеюсь на долю счастливую! Помирать буду, а дурного слова о тебе не скажу! А обидит кто, в глотку вцеплюсь! И пусть хоть боярин, хоть поп!
Настя обняла сердитую:
– Поп ко мне под окно не приходит, – прошептала.
– А боярин приходит? – шептала и Зинка.
– Я его не звала и не ждала, – сказала Настя и разумела – врёт, ждала.
– Донимает? – вздохнула девка. – И как не донимать? Ты красивая, веселая.
– Не донимает, – только и прошептала. – Добр ко мне.
– И как добрым не быть? Да у кого ж рука поднимется тебя обидеть? Ты дитё дитём, – Зинка гладила Настю по волосам. – Боярыня Ульяна учит, так то не по злобе, для пользы.
Настя положила голову на крепкое Зинкино плечо, уныло глядела в окошко и корила себя за все: за думки грешные, за дрожь свою, которой отвечала на ласку Норова, за вранье и хитрость. Ведь выскочила к боярину ночью, себя уронила! Тревожилась о нем, но и видеть хотела, ждала и слов его, и взгляда, каким обжигал и счастливил.
– Боярышня, ты на заборола пойдешь, нет ли? – Зинка обнимать перестала и теперь заглядывала преданно в глаза Насте.
– Нет, милая, не пойду, – вздохнула. – Тётенька не пустила.
– Да что в том дурного, не пойму? Все Порубежное соберется. Уж и поглядеть нельзя, – печалилась. – Тогда и я не пойду. С тобой останусь.
– Что ты! Ступай! Весело будет, хоть порадуешься, – гнала девку. – Иди, иди, милая.
– А ты как же? – Зинке, видно, очень хотелось побежать.
– А я так посижу, – Настя подсела к окошку и положила руку на подоконник, а вслед за тем и голову уронила: свесилась долгая кудрявая коса едва не ниже лавки.
В тот миг в сенях раздался голос писаря:
– Ульяна Андревна, здрава будь, – говорил елейно, тихонько. – Гляжу на тебя и нарадоваться не могу. Красу такую не каждый день встретишь. Ведь девушкой смотришься, не инако. И взглядом хороша, ажник дух перехватывает.
– Никифор, не пойму я, ты хлебнул лишку? Не стыдно? – упрекала боярыня.
– И капли в рот не принял. Рад на тебя поглядеть, ты уж прости старика. Величава, все у тебя по уряду. И в дому порядок, и на подворье. Ульяна Андревна, хозяйка ты лучше некуда. Свезло боярину, ох свезло, – писарь заливался соловьем, тем смешил и Настю, и Зинку.
– Тебе чего надо, Никеша? – Ульяна, видно, не осердилась. – Снеди какой? Исподнее новое? Ну говори, чего застыл?
– Ничего мне не надобно, боярыня, окромя доброго слова твоего и теплого взгляда, – завздыхал зловредный. – Ить целый день хлопочешь, а присесть, поговорить и некогда. Ты уж отдохни, Ульяна Андревна, взвару выпей, закуси пряником постным. Ныне видала чего творится? Игрища на заборолах. Я б и не пошел, а боярина как оставить? Один ведь, как перст, некому за спиной встать, пока стрелы метать будет. За Ольгой-то вон, цельное ее семейство, а Вадим Алексеичу к кому прислониться? Ты идти отказываешься, боярышню не пускаешь, а я старый совсем, коленки у меня ноют. Как на заборола лезть? – и вздыхал так тяжко, так жалостно.
– За Норовым сотня ратная, дед. Ты чего такое говоришь-то? – тётка удивлялась.
– То сотня, не родня, – вздыхал писарь. – Ну да ладно, пойду нето.
– Погоди, ты что ль родня?
– Так иной нет.
– Как это нет? Мы с ним в одном дому, боярского роду-племени! – Ульяна гневалась.
– Так ты ж идти отказалась и боярышню вон заперла. Придется мне, – писарь закряхтел, закашлялся. – Эх, присесть бы в тенечке на подворье. Тишь, благость. Послушать бы речей мудрых, а от кого? – ныл дедок. – Я вон вечор у Пашки Снулого вызнал как медовуху в бочку закатывать.
– У Снулого? – Ульяна, по голосу слышно, любопытствовала. – Никеша, у него самая дорогая, пахучая. За такую бочку ни много, ни мало золотом дают, – замолчала, а потом опять: – Ты чего хотел-то, дед? Взвару? Так я велю подать. Да и сама с тобой присяду. Убегалась утресь то в церкву, то по дому.
– А кто ж на заборола пойдет? Нельзя боярину урон чинить.
– Погоди, – тёткины шаги возле Настиной ложницы: – Настасья Петровна, ступай на игрища! За боярином встань!
Настя и Зинка переглянулись и вмиг ожили! Боярышня дверь отворила:
– Как скажешь, тётенька, – стояла смирно, опустив голову.
– И смотри мне, – тётка погрозила пальцем, – чтоб без дурости! Зина, наряди боярышню как должно да побыстрее! Тьфу, ты, пожалуй, нарядишь. Ступай за чистой водой, а я уж тут сама.
Ульяна кинулась к сундуку, принялась вытаскивать новые Настасьины наряды:
– Вот летник ни разу не надеванный. Рубаху вздень тонкую, очелье вот это. И серьги не забудь, – сложила добришко на лавку возле Насти и застыла, а потом уж спросила тихо: – Настёна, как мыслишь, старая я совсем? Подурневшая? – и взгляд кинула на боярышню печальный.
Боярышня и дышать забыла! Сколь себя помнила, а об таком с тёткой и не говорила. С того, должно быть, оглядела Ульяну неторопко, с разумением:
– Ты не девица, то правда, но подурневшей не могу назвать. Ты красивая, только уж больно туго плат носишь, будто старишь себя до времени. Да и летник твой очень темный. Знаю, милая, что ты хотела немаркий, но ведь нет у тебя скорби, так отчего чернить себя? Глаза у тебя красивые и брови, мне б такие. И стройная ты, тугая, будто девушка, – Настя улыбнулась и кивнула.
– Да? – Ульяна прошлась тонкими пальцами по летнику, потянулась к убрусу, а потом осердилась: – Вот же старая коряга! Напел мне в уши, а я затрепыхалась! Ох, Никешка, ох, змей!
– Голубушка, чего б не напел, правый во всем, – Настя обняла тётку. – К Пасхе скинь темное, колты новые навесь, такая красавица будешь, что глаз не отвести. Хочешь, я тонкую рубаху тебе сметаю? И вышивки по вороту пущу? Иль новый убрус золотом изошью?