Яшмовая трость - Анри де Ренье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я достиг такого места леса, где он предстал мне во всей своей осенней красоте. Большие деревья окаймляли просторную лужайку. Их листва была рыжей и позлащенной, и хотя солнце исчезло, еще казалось, что блеск его длится на древесных вершинах, где упорствовала иллюзия его пребывания, благодаря рожденной им окраске. Ни один лист не шевелился, и все же порою один из них, тускло-золотистый и уже сухой или ярко-золотистый, еще живой, падал, как если бы легкий печальный шум источника, где он отражался, повиснув в воздухе, был, в молчаливом безразличии воздуха, причиною его падения.
Я смотрел на листья, падавшие в русло ручья. Вот два, потом еще несколько, и вдруг я почувствовал, как один задел меня за руку. Я вздрогнул потому, что я ожидал, насторожившись среди этого молчания, прежде чем продолжать свой путь, чтобы какой-нибудь птичий крик прервал замершее волшебство. Все молчало между деревьев, так далеко, что я почувствовал, как бледнею, менее, быть может, от одиночества, чем от этой ласки листа, коснувшегося моей руки, ласки более легкой, чем какими бывают во сне уста воспоминания. Я инстинктивно приблизился к воде, чтобы увидеть в ней свое лицо, и, увидев его бледным и растерянным, постаревшим от того ночного, что придает вода отражающемуся в ней, я подумал о Гермогене, о господине моем Гермогене. Я вновь услышал его голос внутри себя, и он повторял мне печальную повесть, которую он мне рассказал, повесть, которая также началась у перекрестка в лесу, возле источника, в котором он увидел свое лицо.
Какими таинственными путями, говорил мне Гермоген, и через какие неумолимые приключения должен был я пройти, так говорил он, чтобы приобрести лишь чувство безмерной печали, такой, что она заволакивала от меня своей чрезмерностью воспоминание об ее происхождении и постепенном росте! Она угнетала меня забвением ее причин и всею тяжестью ее плотной массы.
Ничто не озаряло ее глухого и сумрачного прошлого: ни золотые мечи между кипарисами, ни праздничные и брачные кольца, потерянные в коварных водах, ни факелы у порога на ночном ветру, ни улыбки на дне сумерек, ничто не озаряло неизменную тень, откуда я пришел трудными путями до той минуты, когда, утомившись от ходьбы, усталость от которой одна говорила мне о пройденном расстоянии, потерянный в лесу, я сел у края источника, как отдыхают возле могилы.
Все, чем я страдал, было мертво во мне, и я вдыхал запах пепла, которым дышала моя память. В его составе, правда, были тела, цветы и слезы, потому что я находил в нем тройной аромат — сожаления, печали и горечи. В глубине этого внутреннего молчания были отзвуки, но они оцепенели, и это бесформенное и таинственное прошлое окружало меня своим болезненным мраком. Не знаю почему, но я снова чувствовал сожаление, печаль и горечь; я хотел бы, чтобы их уста прошептали причину их моему сну; я хотел бы испить из его летейского озера юность памяти, как воду этого источника, где я увидел себя идущим навстречу себе самому, — так как молчание идет к одиночеству, чтобы узнать одному от другого тайну их согласия.
Разве лицо мое в воде, посреднице, не явило мне ничего из меня самого? Мои руки протянулись к отражению их раненых ладоней. О, тень моя, явившаяся мне в таком образе, ты казалась пришедшей из глубины моего прошлого! Ты должна была знать его пути, таинственные или обычные, его приключения, безжалостные или ничтожные. Скажи! Улыбки в сумерках! Золотой меч между кипарисов, или, быть может, факел, или кольца...
Упавший камень разбил зеркало и заставил меня поднять глаза. Они встретились с глазами чужестранки, которая прервала таким образом мою грезу и которая, казалось, погрузилась в свою, не замечая моего присутствия.
Она стояла в своем разорванном и запачканном пеплом платье, закрывавшем ее босую ногу, которою она столкнула возмутивший воду камень. Необычайное любопытство побуждало меня заговорить с этой нечаянной гостьей. Мне казалось, что мне нужно только что-то вспомнить, чтобы услышать то, что она могла мне сказать. Наши судьбы должны были соприкоснуться устами и руками, прежде чем разлучиться для какого-то обратного обхода, где они наконец встретятся снова в одной из точек их существования. Они были половинами одна другой, и моя печаль могла быть лишь разумением ее молчания.
Да, сын мой, продолжал Гермоген, она со мной заговорила. Она рассказала мне, как она покинула город. Жизнь, какую там вели, была полною болтовни, напыщенной и суетной; сон бесполезен. Бдение не приносило на другой день плодов, и всякий день губил свои скоротечные цветы. Этот город был обширен и многолюден. Его бесчисленные улицы перекрещивались в тысячах изгибов, и все они заканчивались, посредством нескольких улиц, в которые они вливались, большой центральной площадью, выложенной мрамором. Благовонные деревья росли там и сям между расселинами плит и рисовали на них восхитительную тень; там били свежие воды во влажной тишине хрустального воздуха. Но эта площадь была всегда пустынна; было запрещено останавливаться на ней и даже проходить через нее. Там можно было бы грезить под деревьями, пить воду, пребывать в уединении, — а между тем надо было, чтобы толпа беспрерывно блуждала по лабиринту пыльных улиц, между высокими каменными домами с бронзовыми дверями, среди несходных лиц и бесполезных речей. О, печальный город! Там люди безнадежно блуждали в поисках самих себя — те, по крайней мере, кого не удовлетворяли споры на перекрестках, разглагольствования с высоты межевых столбов, торговля за прилавками или танцы под звуки тамбурина.
Большинство этим довольствовалось. Они шли и возвращались, соединяясь только чтобы заключить сделку или удовлетворить желание. Несколько мудрецов прогуливались там с зеркалом в руках. Они упорно всматривались в него, пытаясь стать одинокими, но вздорные дети разбивали ударами камней свидетельствующее зеркало, и толпа смеялась тому, что таким путем торжествовал авторитет ее деспотизма...
По мере того как она говорила, мне казалось, что видение, которое она с отвращением вызывала, утверждалось во мне. Я слышал как бы его отдаленный внутренний гул. Из моего прошлого вставали памятные сходные шумы, и я также повторил, как чужестранка: «Бросим город, бросим суетную и пустую жизнь...»
Она бросила его однажды утром, устав бродить среди пестрой и однообразной толчеи, среди пыли сандалий и пота лиц. Она встретилась