Яшмовая трость - Анри де Ренье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плечо к плечу он и она шли вперед по церкви, которую я только что посетил, такую мирную в своем задумчивом сумраке. Тогда корабль ее благоухал и был озарен свечами и солнцем. Полдень горел в распустившейся розетке и в раскаленных стеклах, и клирики, бритые и угрюмые, думали, глядя на то, как эта нагая девушка проходит среди них, чуждая их вожделению, что сеньор Карноэтский женится путем колдовства на какой-нибудь сирене или нимфе, подобной тем, о которых говорится в языческих книгах. Не приказал ли епископ ладононосдам наполнить кадила, чтобы дым, разостлавшись между этою пришелицей и взорами божьими и людскими, отделил своим густым покровом необычную чету, которую видели сквозь благовонный туман склонившими перед алтарем, ее — свои золотые волосы, его — серебряный затылок, под благословляющим жестом высокого жезла, освящавшего обмен колец.
Пастушка Гелиада, венчавшаяся нагою, долго прожила с Синей Бородой, который ее любил и не убил ее, как он убил раньше Эммену, Понсетту, Блисмоду и Тарсилу, и эту Аледу, о которой он больше не жалел.
Нежное присутствие Гелиады развеселило старый замок. Ее видели одетой то в белое платье, как у аллегорических дам — Мудрости и Добродетели, перед которыми под портиком с колоннами преклоняет колени чистый единорог с хрустальными копытами; то в платье синее, как тень дерева на траве летом; то в лиловатое, как раковины, которые находят на сером прибрежном песке, там, возле моря; то в сине-зеленое и украшенное кораллами; то в платье из муслина цвета зари или сумерек, смотря по тому, увеличивал или уменьшал его прозрачность каприз складок; но чаще всего прикрытою длинным плащом из грубой шерсти и в полотняном чепце, потому что, если она и надевала иногда одно из пяти прекрасных платьев, которые ей дал ее муж, она все же предпочитала их великолепию свой плащ и свой чепец.
Когда она умерла, пережив своего супруга, и когда старый замок разрушился от времени забвения, она одна из всех теней, которые бродят меж старых развалин, навещает их одетою, такою, какой она, быть может, явилась мне под видом крестьянки, которая проводила меня туда этим вечером и потом, стоя на берегу, смотрела, как я удаляюсь при шуме весел по угрюмой воде сквозь молчаливую ночь.
ЕВСТАЗИЙ И ГУМБЕЛИНА
Фердинанду Герольду
Из всех тех, кто пытался любить прекрасную Гумбелину, только один остался ей верен. Казалось, впрочем, что он был верен не столько из-за награды, которая была ему за это дана, сколько по настойчивости своей страсти. Не случилось ничего также, что уменьшило бы ее; она оставалась тою же, потому что наши чувства разрушает не столько время, сколько хороший прием, какой оказывают им, и если причины любви лежат в нас самих, то обыкновенно от других исходят причины, делающие так, что мы не любим.
Гумбелина, конечно, слишком ценила присутствие философа Евстазия и потому избрала наилучшие средства, чтобы сохранить его.
Евстазий превосходно умел объяснять Гумбелине ее самое; она была для него целой вселенной в сокращенном виде; они были за это друг другу признательны. Поэтому между ними установилися приятный обмен, и насколько она была к нему внимательна и благосклонна, настолько же и он был по отношению к ней постоянен и скромен.
Некоторые, более или менее, были такими же с Гумбелиной, как и Евстазий. Делались попытки отвлечь Гумбелину от любви к себе самой на пользу тем, кто также ее любил. Бесполезность их предприятия и отвержение их исканий сделали их очень чувствительными к такой неудаче.
Евстазий забавлялся тем, что утешал своих соперников, показывая им на примере и стараясь искусными словами доказать им, как не правы они, желая обладать прекраснейшими вещами иначе, нежели чувствуя, что они прекрасны; и так как он любил намеки, он пользовался намеками, чтобы озарить их безумие.
Если они посещали его в его жилище и советовались с ним по поводу своей невзгоды, он им показывал с улыбкой и прелестным жестом отречения на чудесный стеклянный сосуд, который одиноко возвышался на могильной эбеновой подставке в раковинках на стене его комнаты, как явный знак.
Это была хрупкая ваза, затейливая и молчаливая, из холодного и загадочного хрусталя. Казалось, она содержала в себе волшебный напиток необычайной силы, потому что ее брюшко, припухшее и как бы почтительное, было разъедено; стеклянные извивы ее стенок приобрели изнутри сумеречную полупрозрачность агата; сосуд этот был нетронут и неприкосновенен в своей стройности, хрупок в своей зябкой твердости и так прекрасен, что один вид его наполнял душу радостью оттого, что он существует, и меланхолией от чувства его священной отчужденности.
И тем, кто не понимал жеста и эмблемы, Евстазий говорил: «Я нашел его в поместье Арнгейм. Психея и Улалуме держали его в своих волшебных руках. — И он добавлял совсем тихо: — Я не пью из него, он сделан для того, чтобы из него пили одни лишь уста одиночества и молчания».
Сумерки входили в просторную и монашескую комнату. Сквозь светлые окна алел закат, который казался двойным снаружи, совсем близким к его окровавленным и больным тучам, которые медленно рубцевались, а вместе с тем очень далеким, отражаясь в наклоненном зеркале против окна. Закатный жар пылал холодным огнем в хрустале; он уменьшался в нем до крошечных размеров, очищенный от того, что было в нем слишком патетического, сокращенный до ледяного и минерального образа.
Это был час, когда Евстазий каждый день выходил, чтобы навестить Гумбелину. Она