Это я – Эдичка - Эдуард Лимонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гениальных изобретателей вегетарианских бутербродов для секретарш с Уол-Стрита – раз, два, да и обчелся, здесь приходят к успеху по большей части так же, как и в СССР – послушанием, протиранием штанов на своей или государственной службе, скушным каждодневным трудом. То есть, растолкую – цивилизация устроена таким образом, что самые норовистые, страстные, нетерпеливые и, как правило, самые талантливые, ищущие новых путей, ломают себе шею. Эта цивилизация – рай для посредственностей. Мы-то считали, что в СССР рай для посредственностей, а здесь иначе, если ты талантлив. Хуя!
Там идеология, – здесь коммерческие соображения. Приблизительно так. Но мне-то какая разница, по каким причинам мир не хочет отдать мне то, что принадлежит мне по праву моего рождения и таланта. Мир спокойно отдает это – место я имею в виду, место в жизни и признание – здесь – бизнесмену, там – партийному работнику. А для меня места нет.
Что ж ты, мир – еб твою мать! Ну, я терплю-терплю, но когда-то это мне надоест. Раз нет места мне и многим другим, то на хуй такая цивилизация нужна?!
Это последнее я говорю уже Алешке Славкову, который далеко не во всем со мной согласен. Его тянет к религии, он склонен искать спасения в религиозной традиции, вообще он спокойнее Эдички, хотя и в нем бушуют бури, я думаю. Он мечтает стать иезуитом, а я смеюсь над его иезуитством и предрекаю ему участие в мировой революции вместе со мной, в революции, которой цель будет разрушить цивилизацию.
– А что на ее месте построите вы, ты и твои друзья из Рабочей партии – говорит Алешка, почему-то смешивая меня с Рабочей партией, к которой я никогда не принадлежал, а только интересовался ими, как любым другим левым движением. Просто с Кэрол и ее друзьями я сошелся ближе, чем с представителями других партий, но это чистая случайность.
– Свалить эту цивилизацию, и. свалить ее с корнем, чтобы не возродилась, как в СССР, труднее всего, – говорю я Алешке. – Свалить окончательно это и есть построить новое.
– А как с культурой поступите? – спрашивает Алешка.
– С этой-то феодальной культурой, – говорю я, – внушающей людям неправильные отношения между людьми, возникшие в далеком прошлом при другом порядке вещей, с ней как? Разрушить ее на хуй, вредную, опасную, все эти рассказики о добрых миллионерах, о прекрасной полиции, защищающей граждан от зверских преступников, о великодушных политических деятелях – любителях цветов и детей. Почему ни одна падла из господ писателей, Алешка, ни одна, заметь – не напишет, что преступления, большинство их, порождены самой цивилизацией. Что если человек прирезал другого и взял его деньги, то вовсе не потому, что ему цвет и хрустение этих бумажек до степени убийства другого нравятся. Он от общества своего знает, что эти бумажки среди его сородичей – Бог, они ему и женщину дадут какую захочет, и жратву дадут, и от изнуряющей физической работы избавят. Или человек за измену жену убил. Но если бы нравы были другие, мораль другая, и только любовь мерила бы отношения между людьми, то зачем бы он за нелюбовь убивал. Нелюбовь это несчастье, за нее жалеть нужно. По телевидению все семьи да джентльменов в костюмах показывают. Но это уже уходит – джентльмены в костюмах уходят, и дикий ветер новых отношений, игнорируя все полицейские меры, все религиозные рогатки, воет над Америкой и всем миром. Джентльмен в костюме, седой глава семьи терпит поражение за поражением, и скоро, очень скоро он уже не будет управлять миром. Муж и жена, сошедшиеся, чтобы было спокойнее и экономически выгоднее жить, не по любви, а по приказанию обычая, это всегда было искусственно и порождало массу трагедий. На хуй сохранять отживший обычай…
Так я его агитировал, он возражал, а потом я все же занялся капустой, а он «Меморандумом». Он хорошо знает английский, перевел эти страницы он быстро, но потом все равно пришлось давать эту бумажку просмотреть и исправить ошибки Банту – американцу, приятелю Эдика Брутта, моего соседа по отелю. Ошибок было не так много, в основном, он пропускал артикли, поэт-католик Алешка. После содеянного, после работы тяжкой он хотел отдохнуть. Отдых в его понимании – это выпивка.
Я повел его в мой любимый магазин на 53-й улице между первой и второй авеню и там мы купили ром с Джамейки – именно то, что я хотел уже с неделю. Он тоже хотел ром, ему и мне хотелось испытать ромовые вкусовые ощущения. Мы не были алкоголиками, ни хуя подобного, хотя, как увидите, напились в конце концов. Еще он купил для себя соды, и совместно мы приобрели два лимона – и направились в мой отель.
Пришли. Сели у окна. Был вечер, пятичасовое закатное солнце освещало мою каморку. Ром отливал желтым, серебрился и густо лежал в похабных грубых стаканах, принадлежащих Эдичке, неизвестно кем и когда принесенных. Время от времени мы отправляли его в глотки. Алешка закурил сигару, вытянув негнущуюся ногу, он наслаждался. Наслаждаясь, он сдвинул стул, стул задел за вилку, за провод, которым был включен в электросеть холодильник, и невидимое вредительство совершилось. Лужа воды была обнаружена спустя полчаса, пришлось ее вытирать, уже когда мы, прихватив остатки рома, собирались исчезнуть, отправиться в путь, на этом настаивал Алешка, шило было у него в жопе, не иначе, он хотел пойти к Паблик лайбрери и купить джойнтов.
Мы пошли. По дороге было мною обнаружено, что Алешка, несмотря на всю его наглость русского поэта, джойнт и употребить-то правильно не умеет. Оказалось, что тоненько закрученные сигаретки джойнтов он купил, раскрутил, смешал с обычным сигарным табаком и курил. Я долго и покровительственно смеялся над Алешкой. Конечно, было понятно теперь, почему марихуана не действовала на него, он жаловался на это все время.
– Это же как слону дробинка, курить-то нужно именно эту тоненькую, уже готовую сигаретку, ни с чем не смешивая. Мудило, – сказал я ему, – провинциал московский, Ванька.
Мы, когда пошли, даже соду прихватили с собой. Купили у Паблик лайбрери на 42-й улице джойнты, на всякий случай, два у одного парня и два у другого, – если одна пара окажется некрепкой, то другая порция, может, будет лучше – и стали решать, куда пойдем. Он хотел затащить меня в отель «Лейтем» – у меня же об этом отеле были херовые воспоминания, там мы жили, когда приехали с Еленой в Америку, в номере 532, до квартирки на Лексингтон, до трагедии или в самом начале трагедии, и мне не хотелось видеть свое прошлое.
Мне хотелось жить так, как будто я обрел сознание 4-го марта 1976 года, в день, когда я вселился в отель «Винслоу», а до этого ничего чтоб не было – темная яма и все, не было, не было. Алешка же тащил меня в то место, показать. Не хотел я идти к его другу – саксофонисту длинноволосому Андрею, который только что приехал, не хотел оживлять свое прошлое, а он тащил. Ну что с ним было делать, упрямый, сука.
Я сказал ему, что там, в отеле «Лейтем» я был счастлив, я любил и ебал свою Елену, мы переворачивали всю постель, и помню, ебались во время выступления Солженицына с включенным телевизором и его мордой на экране, ебались, и я хотел в этот момент кончить, но не мог, созерцая его в полувоенном френче, даже сладкая пипка моей девочки не могла меня заставить кончить. Ебались мы при Солженицыне, конечно, из озорства.
Когда ей надоедало ебаться, тогда это уже началось, и она хотела смотреть телевизор, я разворачивал ее на нашей огромной отельной постели, за всю жизнь у нас не было такой постели, я разворачивал ее, подкладывал подушки, и она стояла на коленках и на руках, смотрела телевизионную передачу, обычно какие-нибудь ужасы и дьявольщину, она это любила, а я ебал ее сзади. Даже это, тогда начавшее проявляться ее невнимание ко мне, не могло меня охладить, мне очень ее хотелось, хотя было уже четыре года как мы делали с ней любовь и, возможно, мне пора было остановиться и оглядеться. Я этого не сделал, а зря. Мне нужно было самому изменить наш уклад жизни, не дожидаясь, пока она изменит его насильственно. Я мог еще кого-то ввести, мужчину ли, женщину, в наш секс, а я не догадался. Моя инертность, что поделаешь, у меня было много забот – я работал за 150 в неделю в газете, вечерами писал статьи, надеялся еще что-то сделать на эмигрантском поприще, и держался за свою семью в ее традиционном виде. Не сообразил Эдичка, а ведь она уже выясняла тогда осторожно, спрашивая: «А что бы ты сказал, если бы…» – дальше следовало предположение, хихикающее предположение о ебущем ее мальчике, которого я в свою очередь ебу в попку и всякие другие головоломные акробатические трюки. Какой я был мудак, это я-то, для которого, в сущности, не существовало запретов в сексе. Ведь за все разрешения, какие я ей бы дал, она еще больше бы меня любила, а так я потерял ее навсегда и безвозвратно. Впрочем, иногда мне кажется, что есть форма жизни, при которой я мог бы ее вернуть, но не как жену в старом смысле этого слова – это уже невозможно. Парадокс – я, который хочет нового больше всех, сам оказался жертвой этих новых отношений между мужчиной и женщиной. За что боролись – на то и напоролись.