Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Борис Парамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последнюю фразу ни в коем случае нельзя понимать как ироническую и соответственно окрашивающую весь текст. Текст этот не иронический, а патетический. Шкловский соглашается на голод совсем не из конформизма, - это у него острая художественная интуиция.
Вопрос: почему Шкловский, этот свободный дух и бурнопламенный гений, - при этом активный враг большевиков, сражавшийся против них в эсеровском подполье, - столь позитивен в оценке большевицкого социализма? Так ли уж дело в интеллектуальной свободе первых лет революции (каковая свобода, заметим, как раз к ее десятилетию и сходила на нет)?
Здесь мы должны вспомнить о знаменитом его остранении - методе обновленного переживания бытия. Шкловский воспринял революцию, со всеми ее голодовками, как остранение. Он писал в книге "Сентиментальное путешествие":
Эйхенбаум говорит, что главное отличие революционной жизни от обычной то, что теперь все ощущается. Жизнь стала искусством.
Вывод: для того, чтобы жизнь ощущалась, нужно, чтоб ее обкорнали, задавили, сделали недостаточной. Попросту говоря, голодной. А лучшее средство для этого - ее тотально организовать.
Тут мы снова узнаем Шкловского: искусство - это тотальная организация материала, вызывающая обостренное переживание жизни.
В "Сентиментальном путешествии" Шкловский писал:
Народ можно организовать. Большевики верили, что материал не важен, важно оформление, они хотели проиграть сегодняшний день, проиграть биографию и выиграть ставку истории.
Они хотели все организовать, чтобы солнце вставало по расписанию и погода делалась в канцелярии.
Анархизм жизни, ее подсознательность, то, что дерево лучше знает, как ему расти, - не понятны им. Проекция мира на бумаге - не случайная ошибка большевиков.
Но это же и есть Шкловский: содержание, материал не важны, важно оформление, тотальное, целостное оформление, в искусстве нет неорганизованного материала. Проекция мира на бумаге - это и есть литература. Формула большевицкой революции - это формальное литературоведение Шкловского.
Тоталитарный социализм и литература - это вместо жизни, чтобы острее ее ощущать. Коммунизм организован художественными средствами, по модели художественного произведения в интерпретации Шкловского.
Недавно в России произошел некий литературный скандальчик: интеллигентская общественность возмутилась статьей Александра Жолковского об Ахматовой, напечатанной в питерском журнале "Звезда". Главная мысль статьи была та, что Ахматова существовала в одном культурном контексте со Сталиным, в одном дискурсе, как сейчас говорят, и в своем кругу сама была чем-то вроде Сталина.
Я считаю статью блестящей и совершенно правильной. Тема, которую я сейчас разворачиваю, такова же: Шкловский был врагом большевизма, но большевизм был тогда русским воздухом, им дышали все, нельзя было, так сказать, не заразиться. Самые талантливые люди мыслили большевицки - имею в виду стиль, а не идеологию. Бердяев, скажем, был большевик, с его теорией творчества как теургии, тотального преображения бытия. Форма мышления в тогдашней русской культуре была большевицкая - максималистская. Архетипы были большевицкие, русское коллективное бессознательное. Бездарность же самих большевиков проявлялась в том, что они не узнавали собственных союзников и, критикуя Шкловского, что-то бубнили о базисе и надстройке - "социологизировали" литературу. У них не было самосознания, они себя не видели как культурный авангард, они были сектанты, во всем игравшие на понижение.
Шкловский, полемизируя с марксистами, все это понимал. Он говорил, что литература новой России не должна цепляться за старую литературу, как велосипедист за трамвай. Электричество у вас, писал Шкловский. Вот эта высокая тяга эпохи несла самого Шкловского. Таких случаев сколько угодно, и совсем не обязательно, как Маяковский, писать сто томов партийных книжек, чтобы выразить дух эпохи. Главным поэтом советской эпохи был, если угодно, расстрелянный большевиками Гумилев, это ведь он породил всю советскую поэзию. У Маяковского в советской поэзии наследников не было, а у Гумилева десятки; наиболее известные - Тихонов и Багрицкий.
Сейчас можно говорить о культурном величии большевицкой эпохи, потому что большевики кончились. Мы можем сейчас признать тему большевизма гениальной. Исполнение, конечно, было посредственное - но опять же на уровне сознания, в идеологическом дискурсе. Кто ощущает жизни острее, чем человек, ведомый на расстрел? Как писал молодой поэт Набоков: "Россия, звезды, ночь расстрела И весь в черемухе овраг!"
Коммунизм - бессознательная организация всеобщей нехватки, минус бытия. В сущности он не действенен, а созерцателен, как и подобает быть художнику, он создает мир как произведение искусства. Художественным в коммунизме было именно вот это: заставить людей тосковать о жизни, подсунуть им картинку вместо хлеба. "Нарисуем - будем жить", как говорит советских времен поговорка. Тотально организованная форма - оптимальный способ заставить переживать жизнь в обновленной полноте.
Тягомотина коммунизма, его бесконечные очереди были художественным приемом: по Шкловскому, приемом задержания. Вспомним еще раз руководящее указание товарища Шкловского:
Целью искусства является дать ощущение жизни как видение, а не как узнавание; приемом искусства является прием "остранения" вещей и прием затрудненной формы, увеличивающей сложность и долготу восприятия, так как воспринимательный процесс в искусстве самоцелен и должен быть продлен; искусство есть способ пережить деланье вещи, а сделанное в искусстве не важно.
В коммунизме совсем не важно, чтобы он был сделан - важно его деланье. Что мы и наблюдали семьдесят с лишним лет. Сами того не сознавая, мы жили внутри художественной формы.
Я бы изменил самому себе, если б в заключение не вспомнил доктора Фрейда и не соотнес его со вторым моим кумиром Шкловским. Впрочем, соответствующих ассоциаций полным полно у самого Шкловского. Он говорил, например, что художественная структура - это "пытка задержанным наслаждением". Эту структуру можно понять построенной по модели полового акта: способ пережить деланье вещи, не озабочивающийся результатом. Так сказать, детей не будет, - не будет прибавки бытия. Но для того, чтобы получилось совсем уж художественно, нужно прикинуться, что любви вообще не было. Так Шкловский написал книгу "Zoo, или письма не о любви": сделал из своей подлинной любовницы Али героиню, отказывающую герою. В этой книге он притворился орангутангом-мастурбатором, сидящим в клетке берлинского зоопарка: это требовало художественное построение с его законом деформации материала.
Ошибка пролетарских писателей, говорил Шкловский, в том, что они хотят втащить вещь на экран, не изменив ее измерения. А экран двумерен, он не нуждается в материальной полноте. Пролетарские писатели, однако, (Ленин и Сталин главным образом) само бытие сделали двумерным: это называлось коммунизм.
О книге Эммы Герштейн
Из России редко сейчас приходят радостные вести, но вот одна несомненно радостная: книга Эммы Григорьевны Герштейн "Мемуары" получила Букеровскую премию. Много сделал ошибок русский букеровский комитет за недолгие годы своего существования, но на этот раз вынес решение абсолютно безошибочное: это выдающееся произведение - знаменательное, этапное, а еще лучше сказать, итоговое. Книга Эммы Григорьевны подводит итог русской культуре двадцатого века. Сказанное не нужно понимать в том смысле, что тут дана некая всеобщая история этой культуры или какой-то ее всеохватывающий теоретически-концептуальный очерк. Сюжетно это всего-навсего (если можно в данном случае так выразиться) воспоминания автора о двух выдающихся поэтах и их круге - Ахматовой и Мандельштаме; естественно, и о своей жизни, поскольку Эмма Григорьевна была частью этого круга. Тем не менее возникает целостное представление о судьбах русской культуры в миновавшую эпоху, о ее, скажем так, метафизическом сюжете. Это книга о том, как большевики всеми силами старались убить русскую культуру и как это им не удалось. Книга о бессмертии культуры. Вот это и есть тот итог, о котором я говорил: вывод, заключение, мораль эпохи. Именно поэтому в наступившие опять тяжелые для России времена мемуары Эммы Герштейн наполняют оптимизмом и вселяют великую надежду. Надежду на то, что афористически выразили древние: per aspera ad astra - через страдания к звездам.
Интересно и достаточно показательно, что личная судьба, биография Эммы Герштейн складывалась в этом же сюжете - приобщение к культуре в эпоху всяческого террора. Дочь выдающегося врача-хирурга, то есть выходец из трудовой интеллигенции, окончив в 25 году Московский университет по отделению языка и литературы факультета общественных наук и застав в первые свои университетские годы таких лекторов, как Бердяев, Ильин и Кизеветтер, она тем не менее никак не могла найти места в тогдашней советской жизни, вплоть до того, что после университета кончила курсы машинописи, чтобы устроиться на работу. Однажды работала делопроизводителем в тресте "Утиль сырье". Она чувствовала отталкивание от окружающего, не хотела идеологизироваться, или, как говорили тогда, вставать на советскую платформу. Вот как сама она об этом пишет в главе своих мемуаров, выразительно названной "Перечень обид":