Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Борис Парамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
... с самой молодости, не принадлежа к побежденным классам, я чувствовала себя отщепенцем. У меня оставалось тяготение к более тонкой и богатой духовной культуре, но не было знаний, были определенные вкусы в искусстве, доступные немногим, но не было уменья и таланта. Словом, я принадлежала к числу тех, кто ... "не помещался" в современной жизни.
У меня был "Закат Европы" с самого того времени, когда он вышел в русском переводе (23-й год). Эта книга ложилась мне в душу как родные слова. Именно тем, что там проведен водораздел между людьми разной культуры, независимо от их профессионализации и эрудиции. Что касается различия между культурой и цивилизацией, это было усвоено мною еще раньше на лекциях Бердяева. Конечно, мне был не по плечу широчайший диапазон аргументации Шпенглера, материал из всех областей знания, которым он оперировал. Но наступление чужеродной толпы на высокоразвитую личность можно было ощущать без эрудиции, это была данность, цезаризм уже витал в воздухе, а отдельные афоризмы Шпенглера меня окрыляли... Когда я дошла до концепции Шпенглера об арабской культуре, исключительной на общем фоне смены культур, я подумала - это обо мне. Философ говорил, что отсутствие исторической судьбы и было судьбой арабов. А так как "свобода есть понятая необходимость", мне стало легче от этого сознания. Выходя ежедневно на улицу, я радовалась жизни, думая: "Вот я иду по земле, я живу без судьбы, и это тоже жизнь". Но все-таки, когда я позже прочла стихи Мандельштама в "Армении", они показались мне еще ближе своей непримиренностью:
Я бестолковую жизнь, как мулла свой коран, замусолил,
Время свое заморозил, и крови горячей не пролил.
Вот это и было провиденциальным знаком в жизни Эммы Герштейн - встреча ее с Мандельштамом, не со стихами только, а личное знакомство. Она вступила в круг людей, бросивших вызов судьбе; а вернее сказать, обретших судьбу в противостоянии неправому времени. Войдя в их круг, она втянулась и в их занятия, и со временем, как-то исподволь, можно сказать незаметно, сама сделалась видным литературоведом - специалистом по Лермонтову. Она много интересного сделала в лермонтоведении; самое интересное, пожалуй, - открытие ею одного сенсационного источника - дневника императрицы, жены Николая Первого. Из этого дневника явствует, что императрица была влюблена в Лермонтова. Эмма Герштейн писала об этом в двух книгах о Лермонтове, но в советское время этот сенсационный сюжет необходимо было приглушить, невозможно было подать его адекватно. Смысл же сюжета в том, что несомненная ненависть царя к поэту лишена была какой-либо политической подоплеки, - она была вызвана самой обыкновенной мужской ревностью.
Я не могу сейчас много времени уделить этой теме - заслугам Герштейн в лермонтоведении, но подытожу ее одним документом, относящимся, между прочим, еще к 1943 году: это отзыв о ее работах одного выдающегося теоретика литературы:
В правление Союза писателей:
Тов. Герштейн заново работает над Лермонтовым.
Она не пишет книги о книгах, а находит новый ход, и без нее работать уже нельзя.
Это и есть писатель, то есть первоисточник, а не обработчик.
В. Шкловский, 14 мая 1943 г.
Вот в компании каких людей сумела проявить себя, сумела сделать себя заметной Эмма Герштейн. Конечно, поначалу это было чисто биографической случайностью - знакомство ее с Мандельштамом и его женой в подмосковном санатории "Узкое". Но ведь она сумела сохранить это знакомство, заинтересовать собой. И более того - стать в конце концов (хочется сказать - в конце времен) летописцем этой культурной эпохи. Я думаю, что мемуары Эммы Григорьевны Герштейн - лучшее, наиболее значительное, что она сделала в течение своей долгой жизни, и достойное этой жизни увенчание.
Вот, мне кажется, чрезвычайно представительный отрывок из этой книги, очень удачно репрезентирующий внутренний, метафизический, как я раньше сказал, ее сюжет:
... в середине лета я не помню ее в Москве. Зато никогда не забуду ее августовский приезд в том же 1940 году.
Я зашла к ней из поликлиники после довольно болезненной процедуры. "Как вы терпите?" - участливо расспрашивала меня Анна Андреевна и, как всегда, без всякого перехода прочла мне еще два новых стихотворения. Одно на падение Парижа ("Когда погребают эпоху") и другое на бомбежку Лондона ("Двадцать четвертую драму Шекспира"). Я была ошеломлена, опустила голову, уткнувшись лицом в стол. "Не притворяйтесь, что вы плачете", - сказала она, скрывая под иронией удовлетворенность произведенным впечатлением. Я не притворялась и не плакала. Я как бы задохнулась от налетевшего шквального ветра, оставившего в комнате сплошной озон. Такое ощущение часто возвращалось ко мне во время этого короткого августовского пребывания Анны Андреевны в Москве.
Понятно, что речь идет об Ахматовой, у которой в это время вторично был арестован сын. Но здесь очень значим фон, на котором разворачивается это короткое действие - чтение ею новых стихов: тут уже не только советская Россия в годы террора, но и всеобщая катастрофа, самые черные годы мира. И на этом фоне - неумирающие стихи.
Это и есть тема и сюжет мемуаров Эммы Герштейн: бессмертие культуры, духовная высота, превозмогающая тьму и мерзость дольнего мира.
И еще одно сильное ощущение, вызываемое мемуарами: не только ведь с культурной элитой Эмма Герштейн общалась и не только о ней пишет; но в мире, описываемом ею, духовное подвижничество было нормой. Вот эпизод, относящийся ко времени работы над юбилейной лермонтовской выставкой (ни более ни менее как 41-й год, незадолго до войны); Герштейн пишет о художнике Эндере, принимавшем участие в этой работе:
... мы с Эндером часто беседовали о поэзии и искусстве. Между прочим, он много рассказывал о художнице и писательнице Елене Гуро, одной из первых кубофутуристок. С нею у него была совсем особенная духовная связь. Он все доискивался, где проявлялась "детскость" Лермонтова, без чего, по его мнению, нет поэта. А я, посвящая его в сущность моих находок, находила у него больше понимания, чем у специалистов-литературоведов, часто склоняющихся к догматическому мышлению в своей области.
Борис Владимирович, так же как и я, не умел разговаривать с начальством. Видимо, он нигде не мог ладить с администрацией и не умел добиться выплаты по предыдущему договору. Поэтому он приходил работать на выставку голодным. От меня он это скрывал, но при Андроникове однажды упал в обморок, и только тогда выяснилось, что он не обедает.
Где-то в своей книге Э.Г. пишет, что Сталин потому худший из тиранов, что он не только убивал людей, но и развращал, растлевал их, внутренне опустошал, делал готовыми к подлостям. Но таких людей он развратить и опустошить не смог. О них и написана ее книга.
Обозначив эту основную тему мемуаров Эммы Герштейн, поговорим теперь подробнее о конкретных сюжетах книги.
Книга Эммы Герштейн состоит из трех частей. Первая - монографическая: Мандельштам. Вторая - более пестрая по составу: тут и о себе подробно (в той главе, что называется "Перечень обид"), и о Льве Гумилеве - сыне Ахматовой, и об их, Ахматовой и сына, трудных отношениях, и о Надежде Яковлевне Мандельштам (раздел, наиболее сенсационный в расхожем смысле). Третья часть - опять же монографическая: Ахматова, с приложением небольшой, но очень ценной главы "Несколько встреч с Борисом Пастернаком". При этом все разделы и главы - мемуарные, даже те, которые даны вроде бы как чистый материал, источник. В том-то и своеобразие, я бы сказал обаяние Эммы Герштейн, - и свидетельство ее литературного мастерства, - что она умеет даже архивную публикацию сделать частью собственного текста, наполнить и, так сказать, прокомментировать своей незаурядной личностью. И как это все захватывающе интересно.
Мимо чего не пройдет ни один рецензент и вообще всякий отныне пишущий об Эмме Герштейн: ему не миновать сравнения ее книги с уже наличными мемуарными глыбами, созданными двумя другими выдающимися женщинами - Лидией Корнеевной Чуковской с ее "Записками об Анне Ахматовой" и Надеждой Яковлевной Мандельштам, с ее двумя, бесспорно замечательными, книгами. Скажу сразу и прямо: я ставлю на первое место Герштейн.
Чем она превосходит невольных соперниц? Л.К. Чуковская оставила дневник, что называется, поденную записку, - это ценнейший материал, обладающий качеством непосредственной, только что зафиксированной истины, - но и только материал. Его нужно осмысливать; у самой Чуковской, в силу самого того жанра, в котором она, получалось, работала, по определению нет, да и не должно быть никаких концептуальных осмыслений. Ее примечания к дневнику, подчас довольно обширные, - не более чем так называемый реальный комментарий.
Другое дело и, так сказать, другая крайность - две книги Н.Я. Мандельштам, особенно пресловутая вторая, конечно. Это величественное сооружение - монумент Мандельштаму, зиккурат некоторым образом или, если угодно, мавзолей. К тому же они блестяще написаны, литературным своим даром Надежда Мандельштам, безусловно, превосходит обеих других. Но уже давно было замечено, и я никого не удивлю, сказав, что эти книги - не совсем точные. И тут дело даже не в несправедливости отдельных (а то и всех) оценок, которые давала Надежда Мандельштам некоторым известным людям, а в самой установке на памятник, в монументальном ее зодчестве. У нее не получился, странно сказать, сам Мандельштам. Читая у нее о Мандельштаме, вспоминаешь слова пушкинского Дон Гуана, когда он смотрит на памятник Командору.