Утешительная партия игры в петанк - Анна Гавальда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Где вы живете? Мне нужно с вами встретиться.
— Шарль, говори мне «ты». Как раньше… И у меня кое-что для…
— Сейчас? Сегодня вечером можно? Так когда?
Завтра утром в десять. Он попросил ее еще раз повторить адрес, и тут же взялся за работу.
Шок. Шоковое состояние. Он об этом узнал от Анук. Это когда боль нестерпима, и мозг на время отказывается ее воспринимать.
Полное отупение, без истерики и воплей.
— Так вот почему утки господина Каню, когда им отрезают голову, продолжают носиться, как ненормальные?
— Нет, — отвечала она, поднимая глаза к небу, это просто глупая шутка, ее придумали крестьяне в деревне, чтобы пугать парижан. И это полный идиотизм… Потому что мы ведь ничего не боимся, правда?
Где они могли об этом говорить? Наверняка в машине. Больше всего глупостей она наговорила именно в машине…
Как все дети, мы были страшными садистами, поэтому под предлогом уроков по биологии старались выпытать у нее все, что было самого кровавого в ее профессии. Мы обожали раны, гной, ампутации, подробные описания проказы, холеры, бешенства. Слизь, судороги, раздавленные кончики пальцев. Понимала ли она, что делает? Конечно. Она-то знала, что мы те еще психи, и при случае добавляла и кое-что от себя, а когда видела, что мы достаточно «подкованы», говорила, как ни в чем не бывало:
— Да нет же… Боль — это ведь хорошо… Это счастье, что она существует… Без нее нам не выжить, парни… Да-да! Мы бы совали руки в огонь, вот ты ругнешься, попав молотком по пальцу вместо гвоздя, но зато у тебя все пальцы целы! Все это я вам рассказываю, чтобы… Да что он там размигался своими фарами? Ну давай, жиртрест, обгоняй! Эээ… на чем я остановилась?
— На гвоздях, — вздыхал Алексис.
— Ну да! Вы должны понять: поделки, барбекю там всякие, это вы усекли… Но потом, вот увидите, из-за каких-то вещей вам все равно придется страдать. Я говорю «вещи», но имею в виду вообще-то людей… Людей, ситуации, чувства…
Мы сидели на заднем сиденье, и Алексис крутил пальцем у виска.
— Если я вижу мигающие фары, я и тебя разгляжу, дурачок.
И все же послушайте! Это важно, то, что я вам говорю! Если что-то в вашей жизни причиняет вам страдания, бегите от этого, дорогие мои. Со всех ног. И побыстрей. Обещаете?
— О'кей, о'кей… Будем делать, как утки, не беспокойся…
— Шарль?
— Да?
— Как ты его терпишь?
Я улыбнулся в ответ. Мне было весело с ними.
— Шарль?
— Что?
— Ты понял, что я сказала?
— Да.
— А что я сказала?
— Что боль — это хорошо, потому что она позволяет нам выжить, но что ее надо избегать, даже если головы уже нет…
— Подхалииим… — простонал мой сосед.
Чем ты прикончила себя, Анук Ле Мен? Здоровенным молотком?
13
Она жила в девятнадцатом округе, рядом с больницей Робер-Дебре. Шарль приехал на час раньше. Прошелся по маршальскому бульвару,[115] вспоминая сухощавого месье, построившего ее в восьмидесятые годы. Пьера Рибуле, своего преподавателя по градостроительству в Инженерном институте.
Подтянутый, красивый, умный. Который так мало и так хорошо говорил. Он казался самым человечным из всех преподавателей, но Шарль так и не посмел к нему подойти. Рибуле родился за окружной, в дрянном доме, темном и затхлом, и так и не смог этого забыть. Он часто повторял, что, творя красоту, мы приносим «очевидную пользу обществу». Советовал плевать на конкурсы и стараться возродить здоровое соперничество между мастерскими. Открыл им «Гольдберг-вариации», «Оду Шарлю Фурье», тексты Фридриха Энгельса и, главное, Анри Кале.[116] Он строил для человека, для людей: больницы, университеты, библиотеки, достойное жилье на месте бывших ашелемов. И умер недавно, в семьдесят пять лет, оставив после себя множество осиротевших строек.
Именно о такой карьере для Шарля, наверно, и мечтала когда-то Анук…
Он повернул назад и стал искать улицу Аксо.
Прошел нужный ему дом, поморщившись, толкнул дверь какого-то кафе, заказал кофе, который не собирался пить, и прошел вглубь зала. У него опять прихватило живот.
Застегивая ремень, увидел, что дошел до последней дырки.
Подойдя к раковине, вздрогнул. Этот тип в зеркале, что за ужасный вид… да ведь это ты, несчастный!
Последние два дня ничего не ел, ночевал в офисе, раскладывая «кушетку трудоголика» — большое пропахшее табаком полиуретановое кресло, не высыпался и не брился.
Волосы (ха-ха!) отрасли, круги под глазами стали темно-коричневыми, голос звучал насмешливо:
— Ну же… Смелее… Последняя остановка на крестном пути… Через два часа мы с этим покончим.
Оставил монету на стойке и вышел на улицу.
* * *Она была взволнована не меньше его, не знала, куда девать руки, провела его в безупречно чистую комнату, извиняясь за беспорядок, и предложила что-нибудь выпить.
— У вас нет кока-колы?
— Ох, все я предусмотрела, но вот этого не ожидала никак… Хотя…
Она вернулась в коридор и открыла шкаф, пропахший старыми кроссовками.
— Вам повезло… Кажется, дети не все выпили…
Шарль не решился попросить льда и выпил свою микстуру теплой, одновременно спрашивая, чуть ли не любезным тоном, сколько у нее внуков.
Услышал ответ, вникать не стал, уверил ее, что это потрясающе.
Он не узнал бы ее, если бы встретил на улице. Помнил хорошенькую брюнетку, скорее полноватую и всегда веселую. Помнил, что у нее была пышная задница, и они часто это обсуждали. Еще она подарила им «Бал в замке Лаз»[117] на сорокапятке. От этой песни Анук была без ума, а они в конце концов ее возненавидели.
— Да помолчите же вы. Послушайте, как красиво…
— Черт, да когда же его наконец повесят, этого парня?!? Мам, мы больше не можем…
Странная копилка, эта память… Джейн, Анук и жених… Вдруг вспомнилось…
Сегодня ее волосы были невообразимого цвета, очки в вычурной оправе, и, ему показалось, что она чересчур сильно накрашена. Под подбородком выделялась разделительная линия тонального крема, брови нарисованы карандашом. Тогда он был не в том состоянии, чтобы думать об этом, но позже, вспоминая то утро, а уж он будет его вспоминать, он поймет. Женщина, активная и кокетливая, готовясь к встрече с мужчиной, который не видел ее больше тридцати лет, не могла поступить иначе. Ну правда!
Он сел на кожаный диван, скользкий, как клеенка, и поставил стакан на подставку, для того и предназначенную, между журналом судоку и огромным телевизионным пультом.
Они взглянули друг на друга. И обменялись улыбками. Шарль, обычно сама любезность, тщетно старался придумать, что бы ей сказать такое приятное, комплимент какой-нибудь, ну хоть что-то, чтобы разрядить обстановку, но увы! Сейчас это было выше его сил.
Она опустила голову, покрутила кольца на пальцах и спросила:
— Так значит, ты архитектор?
Он выпрямился, открыл рот, собираясь ответить… и…
— Расскажите мне, что произошло, — вырвалось у него.
Кажется, она почувствовала облегчение. Плевать ей, архитектор он или мясник, не могла она больше держать в себе то, что собиралась ему рассказать. Только поэтому она и донимала эту воображалу-секретаршу… Найти кого-то, кто знал Анук, рассказать, скинуть с себя этот груз, сбагрить его кому-нибудь, покончить со всем этим, чтоб никогда больше не вспоминать.
— С чего начать?
Шарль задумался.
— Последний раз я видел ее в начале девяностых… Точнее не скажу, не помню… — Он тряхнул головой и улыбнулся, — вернее, стараюсь не вспоминать… Она как обычно пригласила меня на обед, отпраздновать мой день рождения…
Сильви кивнула, приглашая его продолжать. Ее благожелательность выглядела жестоко. Словно хотела сказать: не беспокойся, не спеши, торопиться ведь некуда, сам знаешь… Теперь уже точно некуда.
— …то был самый грустный из моих дней рождений…
За год она сильно постарела. Лицо стало одутловатым, руки дрожали… От вина отказалась и вместо этого курила сигарету за сигаретой. Она о чем-то меня спрашивала, но мои ответы ее не интересовали. Врала, уверяла, что Алексис в полном порядке и передает мне привет, хотя я знал совершенно точно, что это ложь. И она знала, что я знаю… На ней был запятнанный свитер, он пах… не знаю… горем, что ли… Смесью табака и одеколона… И только в один момент она оживилась, когда я предложил ей как-нибудь съездить вместе на могилу Нуну, где после похорон она ни разу не была. Ой, конечно! Отличная мысль! — обрадовалась она. Ты помнишь его? Помнишь, какой он был милый? Ты… Слезы хлынули из ее глаз и потопили все остальное.
Рука ее была ледяной. Сжав ее в своих ладонях, я вдруг подумал, что этот старик, годившийся ей в отцы и никогда не любивший женщин, возможно, был ее единственной любовью… Она хотела, чтобы я поговорил с ней о нем, чтобы рассказал все, что помню, все, все, даже то, что она и так прекрасно знала. Я старался как мог, но у меня была важная встреча во второй половине дня, и я размахивал руками, чтобы незаметно посматривать на часы. Да и вообще мне больше не хотелось вспоминать… По крайней мере, вместе с ней. Ее изможденное лицо только все портило… Молчание.