Прогулка под деревьями - Филипп Жакоте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он же: «…этот глаз, наполненный тем, что созерцает, это зрение, которому всегда предстоит образ, Эрос, чье имя, вероятно, происходит от того, что существованием своим он обязан зрению (orasis)…» («О Любви», 3).
июль
Кто первым назвал землю родиной? Кто-нибудь из «язычников»? Гомер, Пиндар, Эсхил?
октябрь
Я всегда по-особому чувствовал итальянский язык Петрарки, при том что, снова и снова открывая его книги, едва понимаю написанное. Я ощущаю этот язык — ощущаю непосредственно, до всякой рефлексии и анализа — как чистое и сквозистое целое, словно бы составленное из звучных скважин (точно идешь по галереям из одного пространства и стекла). Нежное и вместе с тем кристальное звучание. Но прежде всего — сквозящее небесной беспредельностью. Ячейки. Сеть слов, которая улавливает небо — или процеживает его, как это делают деревья?
Язык, неотрывный от просторов Тосканы; такими мне когда-то на Майорке привиделись строки Сан-Хуана де ла Круса.
1968май
Жорж Батай[55]: «И в природе, и в человеке есть некая сила, которая превосходит любые границы и укротить которую можно лишь отчасти. Обычно мы не отдаем себе отчета в ней. Она безотчетна по определению, и все-таки мы вполне ощутимо подчиняемся ее власти: увлекающий нас за собой мир не отвечает ни одной из целей, которые ставит перед ним разум, а когда мы пытаемся их соотнести с Богом, то безрассудно связываем их с беспредельным перехлестом, а разум, наш разум, при нем всего лишь присутствует. Но Бог, осязаемое понятие о котором мы пытаемся получить, силой подобного перехлеста снова и снова перехлестывая за границы понятия, опять ускользает при этом за пределы разума» («Эротизм», с.46).
О жертве: «Внешняя агрессия жертвоприношения скрывала внутреннюю агрессивность, открывающуюся только в извержении крови, разверзании органов. Эта кровь, эти полные жизни органы — вовсе не то, что видит в них анатомия, и не наука, а один лишь внутренний опыт может воскресить в нас чувства древних» (там же, с. 100).
Эротика есть преступание границ, разрыв — или ничто. Это темный, ночной путь, и только вступившие на него имеют право говорить о своем опыте. Иначе это всего лишь кокетство, еще одна мода. Наследие Батая заново поднимает вопрос Музиля о страсти Ульриха и Агаты[56]: существует ли для гениев мораль? Возможна ли связь между «другим состоянием» (экстазом) и обыденной жизнью?
июнь
Тороне: что меня там поразило, это именно момент перехода — с улицы в собор и из собора в монастырь; это поражает, как лучшие вещи Баха. Дальше можно комментировать сколько угодно.
Перед нами — настоящий укром, но совершенно закрытый и совершенно открытый одновременно. В абсолютной тишине порождающий, распространяющий тишину, счастливую тишину, полную собой, как плод.
Можно сравнить с греческими храмами, какими их видишь сегодня, где свободно разгуливает ветер и сквозь колоннаду отовсюду видна округа, местность.
сентябрь
Совсем рядом, в полной тишине, вдруг услышал крик какой-то незнакомой ночной птицы — отдельную ноту, потом еще три, более короткие, одну за другой (перевернутый ритм ударов Судьбы из Пятой симфонии Бетховена); не трель, а именно крик, не длинный и модулированный, как у лесной совы, не такой призрачный, как у нее, и все-таки жуткий. Хоть я и не ищу больше смысла в таких окликах, таких голосах, я и сейчас ощущаю, до чего крепко связан с птицами, с их голосами в потемках. Подумав это, я внезапно почувствовал необъяснимый страх, один лишь страх. А следующая мысль была, что пора бы чему-то научиться и встречать подобные минуты лицом к лицу, не думая ни о красоте, ни о впечатлении.
октябрь
Смерть Жана Полана. Вот один из умов, которые были так нужны сегодня своей правотой, своим правосудием. Необыкновенная чистота сочеталась в нем с необходимой хитростью: затрагивая мелкие с виду сюжеты, узкие проблемы и странные случаи, он умел говорить о самом главном, самом высоком.
1969сентябрь
Сомнение, пустота. Приступ неуверенности ни в чем. Несобранность, разброд в мыслях.
Что этому противопоставить? Слепой барьер.
* * *Клиника в М. Сухонький старичок с огромной повязкой на крохотной кисти, с выцветшим, морщинистым лицом, усталой улыбкой, сивой головой — и невыносимый крик из-за двери, когда он входит к врачу.
октябрь
Светает: темная зелень смоковницы, желтизна другого дерева, чуть подальше, разводы виноградника и туман. Краски приглушены. Тишина, даже немота. Застаешь какую-то незнакомую, скрытую сторону мира, сада. И снова сдаешься, теряешь дар речи. Эти краски и туман, когда солнце еще не взошло.
Мир непривычнее, неповторимее, чем когда бы то ни было. Более приглушенный, да, более скрытый, ушедший в себя. Само собой всплывает слово «лимб». Лазарь.
Может быть, это спеленатая туманом смоковница напоминает Лазаря? Все — накануне возвращения к жизни, еще до первого отчетливого звука, первого блеснувшего в глаза луча: ночные огни погасли, дневные — не зажглись. Промежуток. Чистилище. Боковой (чуть призрачный пока?) свет. Даже не свет, а что-то еще накануне света, тепла, накануне жизни.
В замешательстве между ночью и днем,
в тумане, который клубится, словно зародыш,
еще до всякого звука,
какая глухая, глубокая зелень смоковницы, какая безмолвная желтизна другой листвы непоодаль,
застигнутых в их растительной жизни, как незнакомцы или как сторожа, —
на свету, который еще не свет, до первых проблесков жизни
и в такой тишине, что зелень темнее, а желтизна — непривычнее.
Деревья лимба! Еще ни тени
для отдыха, ни вехи для сомневающейся души.
Глухая зелень смоковницы, застигнутой перед зарей, глыба желтой листвы непоодаль —
в тумане до первого проблеска, до первого звука дня,
деревья лимба! ни тени, ни шевеленья, ни шелеста
для передышки, ни вехи для души на распутье.
Деревья с пустыми, черными, вывернутыми карманами,
с одной застывшей крупной листвой, темной, как бронзовый гонг, потерявший голос,
гонг, заглушенный туманом.
* * *Кто знает, может быть, «ангелов» Рильке не было рядом с ним в его смертный час. Думаю, там скорее мог быть Христос, дающий смысл смерти, которой требует от человека. И все-таки кажется, что для жизни и для смерти нам сегодня нужны разные ангелы.
1970январь
Внешнее и внутреннее. Мысленно возвращаюсь к тем, порой затруднительным, вопросам (дело в их тонкости, а не в нескромности или враждебности), которые задавали мне студенты в Женеве и Невшателе. Например, такому: «Значит, вы считаете, что создать можно только то, что уже существует?» Из-за неспособности отвечать на подобные вопросы мне как-то не по себе. Немного утешают только ответы такого тончайшего писателя, как Борхес, Жоржу Шарбонье[57], попросившему его дать определение литературы. Борхес теряется, ограничиваясь словами, что поэзия для него — потрясение, волнение, и произносит дальше такую фразу: «Писать и думать — вещи в каком-то смысле противоположные…» Словно существуют два автора — настоящий и другой, созданный читателями и критикой, и критики сегодня начинают мало-помалу считаться с настоящим, тогда как сами авторы взялись, наоборот, писать от имени «другого».
февраль
Мои руки, точь-в-точь как лапки у лягушек. Даже кости ноют, когда подумаю, как с лягушачьих лапок снимают кожицу.
1971апрель
Урок нескольких моих публичных выступлений о Рильке, а потом — о пяти франкоязычных поэтах Швейцарии: в первую очередь поражает единство собственных оценок, будь они одобрительными или сдержанными. Словно не можешь поверить, что ты и вправду — отдельное существо со своим выбором, своим неприятием, своими пристрастиями. Проделанная работа в конце концов убеждает, что, при всем несходстве разбиравшихся произведений, наибольшей «правды», наибольшей «чистоты» они достигают в миг, когда автор «сосредоточен на главном», освободившись от какой бы то ни было мифологии, традиционной или придуманной для индивидуального пользования: Рильке после «Дуинских элегий», Рамю без «хлеба и вина» вместе с их обычным окружением, Шаппаз[58] без своего Вале, «подобья Индии», Маттеи и Кризинель[59] в самых личных подробностях биографии, Ру (у которого это и открылось мне ясней всего), наконец впустивший в стихи частности собственной жизни — дом в Каруже или дом детских лет и, скорей уж, тот старый рог, которым работников скликали тогда к столу, чем более или менее типичные, чуть ли не символические, плуги и косы вкупе с крестьянином, сработанным под языческое божество.