Люди остаются людьми - Юрий Пиляр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сегодня был без охраны, — медленно, врастяжечку отвечает он. — Вот что будем делать завтра вечером?
Думать, что будет завтрашним вечером, не хочется.
Сегодня мы относительно сыты, одну пайку хлеба оставляем на утро и, значит, предстоящую гонку выдержим, а что дальше — поглядим…
Мы ложимся рядом, укрываемся с головой просвечивающим одеялом.
— Ты завтра не пикируй, — говорю я Зимодре. — Завтра я сам что-нибудь раздобуду.
…Я останавливаю посреди двора пожилого человека в синем берете. У него темные настороженные глаза, чуть одутловатое лицо. Это художник Смольянинов, бывший эмигрант. Теперь он политзаключенный Маутхаузена и, кажется, свой человек. Замолвил же он за меня слово, когда Леонид Дичко просил Штумпфа поставить меня на время к воротам.
Мы здороваемся.
— Ну, как вы? — спрашивает Смольянинов.
Он держит под мышкой ящик с красками. Смольянинов пишет картины для коменданта и, наверно, не голодает.
— Спасибо. Вы тогда меня выручили… Помогите и сейчас.
Пусть я буду попрошайкой. Мне наплевать!
— Ведь я уже помогаю кое-кому, — осторожно замечает он. — Впрочем… — Он смотрит на меня своими настороженными, как у птицы, глазами.
— Спасибо, — говорю я.
Мне безразлично, что он сейчас подумает обо мне. Сегодня моя очередь доставать еду.
— Я возьму у Штумпфа вместо одной две миски супа, — решает Смольянинов. — Загляните в штубу через полчаса…
Мы с Зимодрой стоим в вашрауме и едим брюквенный суп.
Завтра мы тоже выдержим. Мы отвоюем у смерти и завтрашний день.
5Сентябрь выдается сравнительно тихий. Идут дожди, и наши надсмотрщики отсиживаются в будке: играют в карты и в кости, пьют шнапс. Правда, убийства не прекращаются. Раз или два до обеда Пауль выглядывает наружу, подзывает кого-нибудь из ослабевших и ломиком ударяет его между глаз или в висок… В середине сентября один из наших, отобранный для уничтожения, пытается покончить с Паулем — швыряет в его голову камень. Эсэсовец пристреливает смельчака. Пауля кладут в лазарет.
Как-то уже в конце месяца, возвратясь с работы, мы видим на блоке группу людей в незнакомой военной форме. Они прогуливаются по двору, с любопытством разглядывают нас и, кажется, вообще пребывают в абсолютном неведении, где они и что тут происходит.
Перед отбоем, встретившись с Леонидом Дичко, Зимодра и я узнаем, что эти военные — итальянские офицеры. Оказывается, англичане высадились в Южной Италии, там герцог Бадольо совершил переворот, и немцы в отместку арестовали группу офицеров-итальянцев, в том числе племянника герцоге, служившего на севере Италии.
— Так что можно считать, это второй фронт? — спрашивает Зимодра.
— Если англичане будут наступать, то, наверно, да — это второй фронт, а если будут сидеть… — говорит и не договаривает Дичко. — Есть и другие новости. Наши вроде форсировали Днепр.
— Иди ты! — Зимодра хватает за руку Дичко.
— Взяли как будто Днепропетровск и окружают Киев… Вы передайте это своим ребятам. И крепитесь, авось теперь дотянем.
Ложась спать, я сообщаю насчет форсирования Днепра Савостину. Он из-под Киева, до войны работал там инструктором райкома партии.
— Нет, серьезно? — взволнованно спрашивает он.
— Вполне серьезно.
— И ты думаешь… — Савостин поворачивает ко мне свое распухшее от голода, небритое лицо. В его глазах начинает теплиться надежда.
— Думаю, что через месяц-другой будем дома.
«В самом деле, — рассуждаю я мысленно, — англичане до наступления холодов выбьют немцев из Италии и выдвинутся к границам Австрии с юга. Наши через две-три недели подойдут к границам Польши и Румынии. А в самой Германии произойдет восстание рабочих…»
Мы засыпаем почти счастливые. Тем более, что завтра выходной день.
В воскресенье погода разгуливается. С утра в воздухе еще висит дождевая пыль, но к обеду ветер разгоняет облака, и солнце обрушивает на землю потоки горячего света. Двор начинает дымиться, и наша неделями не просыхающая одежда дымится, и толевая крыша барака дымится. Блестит на солнце мокрый булыжник.
После дневной проверки и раздачи обеда все устремляются к колючей сетке, отгораживающей наш блок от общего лагеря. Теперь у каждого из нас есть друзья-иностранцы — камрады, живущие на «вольных» блоках. Они не заставляют долго ждать себя.
Первым, как обычно, появляется человек с морщинистым лицом, слегка сгорбленный и щурящий Глаза. У него трехзначный номер: он один из старейших узников Маутхаузена. Свирепый Володя немедленно открывает ему ворота: таких старых «хефтлингов» уважают не только заключенные, но в какой-то мере даже и эсэсовцы…
Это Иозеф Кооль, по прозвищу Отец, австрийский коммунист. Он дружит со всеми нами, но помогает едой только самым слабым. Он раздает ломтики хлеба, сырую брюкву и вдобавок находит очень простые и очень нужные нам слова. Он говорит по-русски: «Дружба», — и, сложив ладони, переплетает пальцы — это означает, что все мы, заключенные Маутхаузена, должны быть едины; затем, улыбнувшись, говорит по-немецки: «Bald nach Hause» («Скоро домой»). Больше он ничего не говорит и уходит, прикоснувшись двумя пальцами к козырьку синей фуражки-тельманки. Емко и выразительно. И тепло. И при каждом его посещении рождается вера, что мы не одиноки здесь, в этом страшном фашистском заповеднике, что сильные и верные друзья следят за нашей борьбой… Штумпф издали козыряет Коолю, но большею частью делает вид, что не замечает его. Сегодня Штумпф, увидев Кооля, поспешно скрывается в бараке.
К колючей сетке подходит чех Вацлав. Он говорит Зимодре: «Наздар» — и просовывает сквозь проволоку миску с супом. Володя отворачивается. Зимодра пожимает чеху руку.
У Жоры камрад тоже чех, у Савостина — поляк, у меня — испанец. Мы получаем миски с супом и переливаем его в свои котелки. Мы благодарим иностранцев по-русски, они по-русски отвечают нам. Мы им «спасибо», и они нам «спасибо». Мы отлично понимаем друг друга.
Миска супа — это еще один день жизни… Спасибо, ребята — чехи, поляки, испанцы, австрийцы, — мы не останемся в долгу перед вами. А если не мы сами, так наши солдаты, которые форсировали Днепр, потом отблагодарят вас. Впрочем, суть не в благодарности.
Мы люди. Люди мы даже здесь, в Маутхаузене, — вот что главное.
Подходят французы, немцы-антифашисты, немолодой бельгиец по фамилии Ляо. И снова через проволоку скрещиваются в братском пожатии руки.
Да, мы люди!
Володя отворачивается и отворачивается (он тоже слышал, что наши форсировали Днепр), с беспокойством посматривает на окна барака.
— Antreten (Строиться)! — высунувшись в окно, приказывает Штумпф…
Строимся. Маршируем. Снимаем и надеваем шапки. Без этого нельзя.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1Мы стоим возле лагерных ворот. Мимо, хлопая колодками, шагают заключенные; ряд за рядом, сотня за сотней — тысячи заключенных с обнаженными стрижеными головами. Руки вытянуты вдоль туловища, голова откинута назад, глаза застыли. Сотня за сотней, команда за командой шагают на работу: рыть землю, таскать и тесать камни, следить за эсэсовцами и надсмотрщиками. Играть в кошки и мышки со смертью. Воевать за жизнь.
Мы, стоящие у ворот, похоже, отыграли свое. Мы дистрофики. Кроме того, мы больны всякими другими болезнями: воспалением легких, голодным поносом, чесоткой. Я, например, дистрофик и чесоточник. Мы направляемся в лагерный лазарет, именуемый в нашем обиходе ревиром, или русским лагерем: на постройке его погибло много советских военнопленных…
Хлопают по асфальту колодки. За воротами скрывается последний ряд.
— Марш! — командует санитар.
Мы выходим за ворота, и вдруг я вижу то, что не мог, не в силах был видеть раньше. Я вижу голубые холмы и тронутую красками осени зелень садов. Правее — уступами спадающий в низину лес: темные столетние ели. Слева в утреннем солнце горы: воздушные, синие, сверкающие снеговыми пиками, — это Альпы. А ближе — Дунай: безмятежная голубизна в легких солнечных блестках. И какой-то город с красными черепичными крышами и готическими шпилями кирх. И какие-то руины в серебристом тумане, — может быть, остатки рыцарских замков…
Зачем они построили тут концлагррь? Зачем здесь эта красота? Почему я не мог смотреть на нее, когда работал у Пауля? Почему я боялся смотреть, инстинктивно боялся?..
Контрасты. Они тоже убивают. Все дьявольски рассчитано здесь…
Мы спускаемся к серым баракам, окруженным колючей оградой. На углах вышки с часовыми. У проволочных ворот будка, и там тоже часовой. Мы входим в лазарет, и нас разводят по баракам. Я, Толкачев и четверо французов попадаем в барак № 8 — это блок чесоточников.
Нас принимают блоковой врач и писарь. Врач — не то чех, не то югослав, писарь — поляк. Мы раздеваемся и ложимся по трое на койку — они здесь трехъярусные. Меня кладут с французами на среднем ярусе, я головой к окну, французы — наоборот: мы укладываемся валетом.