Люди остаются людьми - Юрий Пиляр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я бегу переулками к своему блоку. У ворот снова стоит свирепый Володя. Я сую в его кулак сигарету и беспрепятственно проникаю во двор.
— Ужо свернут тебе шею, — ворчит он, озираясь.
Перед входом в барак я снимаю деревянные башмаки и, стараясь не привлечь к себе внимания штубового, на цыпочках пробегаю в шлафзал. Друзья ждут меня. При моем появлении их лица веселеют… Завтра перед работой мы съедим по куску хлеба, а это означает: завтра мы выдержим гонку. Завтра мы выстоим…
Мы лежим на жестких матрацах и вполголоса беседуем. Вот уже месяц, как мы в Маутхаузене. Политруков сюда больше не привозят: наверно, в лагерях для военнопленных выловили, кого могли, а новых нет; теперь ведь в нашей армии нет политруков, теперь у нас офицеры — к этому еще надо привыкнуть. И вновь попадающих в плен намного меньше: сейчас не сорок первый и не сорок второй. Сейчас отступают они, а не мы…
Интересно, сколько отсюда до линии фронта… Тысяча километров? А за какое время наши могут пройти этот путь? За месяц? За два? Два месяца, шестьдесят дней — с ума можно сойти. Выдержать еще шестьдесят дней!..
Еще один ясный вечер. Я влезаю в открытое окно шлафзала — сегодня я возвращаюсь на блок тем же путем, каким и выходил, — и вдруг кто-то грубо хватает меня за плечо.
В простенке меж окон, притаившись, стоит штубовой. Я спрыгиваю на пол. Он, не отпуская меня, зло улыбается.
— В лагере вшицко можно, али не можно попадаться: aber laß dich nicht erwischen. Verstanden (Понял)?
Я не отвечаю. У меня под курткой заткнутая за пояс буханка хлеба — это то, что еще дает нам держаться… Лишь бы он не обыскивал, думаю я. Пусть бьет, лишь бы не обыскивал.
— Понял? Verstanden? — И он ведет меня в свою комнату-штубу.
В комнате натертые желтые полы. У стены двухъярусная койка, заправленная клетчатым покрывалом. На столе белые цветы, Пахнет жареной колбасой.
Из-за занавески, отгораживающей левый угол штубы, показывается смуглый черноволосый немец Сепп. Он старшина карантинных бараков и одновременно заместитель старшины всего лагеря. Он сам редко бьет рядовых заключенных: предпочитает, чтобы их били другие. Я раза два разговаривал с ним, когда стоял у ворот, — он немного понимает по-русски.
— А, ключник! — придушенным голосом и как будто обрадованно произносит Сепп и приподнимает толстые черные брови.
Он прозвал меня почему-то ключником — черт его знает, почему.
— Стой тут, — дойдя со мной до середины комнаты, приказывает штубовой и шагает на другую половину барака.
Он возвращается вместе со Штумпфом — тот в сапогах и в белой нижней рубашке с засученными рукавами.
Штубовой берет со своей постели резиновую палку. Сепп удобно усаживается на табурет: вероятно, не прочь поразвлечься.
— Что случилось (Was ist los)? — спрашивает меня Штумпф.
— Теперь ты видишь, что это за птица! — возмущается штубовой. — Бандит из бандитов…
И он колотит меня резиной по голове. Он колотит короткими, быстрыми ударами и все по одному месту. Проклятая горилла, почему он колотит по одному и тому же месту?
— Момент, — говорит Штумпф. — Что тебе надо было на девятнадцатом блоке?..
Штубовой начинает вновь молотить меня по темени.
— Гавари, гавари, ты… Sauvogel (Свинская птица)! Сквозь мелькание резины вижу, как мрачнеет Штумпф. Он отодвигает штубового.
— Ты не птица… Ты величайшая свинья (Du bist das größte Schwein), — медленно выговаривает Штумпф и ударяет меня сапогом в живот пониже буханки.
Я отлетаю к стене, но все-таки удерживаюсь на ногах. Лишь бы они не нашли хлеб!
— Ab (Прочь)! — ревет Штумпф. Корчась от боли, я бреду в шлафзал.
4Худо, очень-очень худо… Раз перед самым обедом Пауль застает меня и Толкачева в уборной — там мы отдыхаем от гонки. Пауль бьет нас резиной, потом Толкачезу приказывает таскать камни, а меня загоняет в глинистую яму с водой. Жидкая глина липнет к лопате и не отстает от нее, хоть плачь, я тороплюсь, надрываюсь, а над моей головой стоит командофюрер и покрикивает: «Schnell!» Когда покрикивает эсэсовец, это совсем плохо: потом он обязательно выстрелит. А глина липнет, и лопату никак не вытащить из вязкой массы… Спасает свисток на обед.
В другой раз, когда мы всей командой носим на наш участок, камни, мне достается массивный кругляк, который я не могу поднять на плечо. Пауль, поглядывая на меня, начинает возбужденно мусолить губы, подходит, посвистывая, эсэсовец — я из последних сил, так, что темнеет в глазах, рву камень кверху и, пошатываясь, как пьяный, волокусь на полусогнутых ногах к лестнице. Мне удается подняться только до половины: на девяносто восьмой ступени я оседаю, — но тут пониже меня раздается животный вскрик и грохот сорвавшегося камня, Пауль и эсэсовец бросаются к рухнувшему человеку, я быстро сваливаю свой кругляк в выбоину на земляном склоне обочь с лестницей и хватаю другой камень, полегче; внизу гремит выстрел эсэсовца, а мы, остальные, продолжаем медленно взбираться в гору… Для меня пока обошлось. А в следующий раз?..
Мы таскаем ящики с цементным раствором к лагерной стене. Огромные двенадцатипудовые ящики — один на двоих. Мы в отчаянии: если пальцы вдруг разожмутся или соскользнут с углов, — Пауль убьет…
Нас выручают политзаключенные испанцы-каменщики: улучив минуту, когда Пауль заходит в будку, они приколачивают к ящикам ручки. Пауль хлещет нас резиной, неистовствует, Пауль придумывает новые дьявольские способы угробить нас…
Худо, очень-очень худо. Я чувствую, что силы убавляются с каждым днем. Все больше слабеют мои товарищи: Жоре, Савостин, Толкачев, Затеев. Часть моих друзей из первой группы политсостава попадает в лагерный лазарет. Все они — Худяков. Костюшин, Виктор, Ираклий, Типот — дистрофики. Держится пока лишь Зимодра. Держится сам и пытается поддержать меня…
Уже конец августа. Сеет мелкий дождь. Мы возвращаемся с работы, но я не тороплюсь в барак. Я завожу разговор со свирепым Володей — одетый в брезентовый плащ, он стоит на своем посту у ворот. Я говорю ему, что он славный парень и мог бы быть еще лучше, если бы…
Одновременно одним глазом я слежу за переулком внизу под нами, где вот-вот должен появиться Зимодра.
— Что если бы? — буркает Володя.
— Если бы ты побольше сочувствовал другим. Он недобро ухмыляется.
— Ты, сочувствующий, долго простоял тут?
— Это неважно.
— Важно, — торжествует он. — Умри ты сегодня, а я завтра.
— Не умирай, пожалуйста, и завтра, — прошу я его. И я вижу прямую, в расстегнутой развевающейся шинели фигуру Зимодры. Он бежит, петляя по переулкам, к нашему блоку. За ним с криком гонится красномордый детина.
— Живи, Володя, нам на радость, — быстро говорю я. Мне надо отвлечь его внимание от крика. Сердце мое бьется учащенно. — Живи и давай хоть немного жить другим.
Володя подозрительно уставляется на меня маленькими кабаньими глазками.
— Ты это куда клонишь?
Крик утихает: вероятно, Зимодра ушел от погони. Сейчас он будет прорываться на блок.
— Слушай, Володя, — говорю я. — У меня есть к тебе дело.
Я приближаюсь к нему, хотя это и небезопасно: он может двинуть в ухо.
— Ты цыгана Кики знаешь?
— Ну? — Володя косится на меня.
— Он мой должник. Может, получишь с него?
— Брешешь!
— Честное слово… Чтоб мне свободы не видать.
— А чего получить?
Зимодра, прячась за спины прохожих, подбирается к нашим воротам.
— Сигарету, — говорю я Володе, — я дарю тебе эту сигарету, получи, пожалуйста, сигарету с Кики.
Я слышу, как скрипит створка ворот.
— Стой! Куда? — отпихивая меня, кричит Володя.
Но отважный Зимодра уже на блоке, он мчится в глубь двора.
А Володя не имеет права покинуть свой пост — я это знаю.
Лицо Володи наливается кровью, кабаньи глазки блестят.
— Сейчас я тебе сверну шею.
— А за что мне? — Я потихоньку пячусь.
— Пш-шел! — орет он.
— Живи на здоровье! — говорю я ему.
В шлафзале теперь просторно. Раздевшись, мы с Зимодрой усаживаемся на матрац и начинаем есть неочищенную толченую картошку, предназначенную, собственно, для комендантских свиней. Пусть они не обижаются на нас, эти симпатичные животные, мы одолжили у них всего один котелок…
Я живо рисую себе всю картину: как красномордый детина, напряженно. ступая, тащит два полных теплых ведра, как внезапно, выскочив из толпы возвращающихся с работы, Зимодра сзади протягивает к ведру худые руки, хватает картошку и запихивает в свой котелок, как ошеломленный его дерзостью детина, чертыхаясь, ставит ведра, чтобы поймать грабителя, который, запрокинув голову, уже несется прочь…
— Кто охранял его ведра? — спрашиваю я Зимодру.
Он посмеивается, бесстрашный, отчаянный человек. Таким бесстрашным он был, конечно, и на фронте, — я это тоже легко могу себе представить.