Солярис. Эдем. Непобедимый (сборник) - Станислав Лем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Отлично. Что же ты остановился? Проделал на нас серию… серию… экспериментов. Психической вивисекции. Опираясь на знания, которые выкрал из наших голов, не считаясь с тем, к чему мы стремимся.
– Это уже не факты и даже не выводы, Кельвин. Это гипотезы. В некотором смысле он считался с тем, чего хотела какая-то замкнутая, скрытая часть нашего сознания. Это могли быть дары…
– Дары! О господи!
Я начал смеяться.
– Перестань! – крикнул он, хватая меня за руку.
Я стиснул его пальцы и сжимал их все сильней, пока не хрустнули кости. Он смотрел на меня, прищурив глаза. Я отпустил его, отошел в угол и, стоя лицом к стене, сказал:
– Постараюсь не устраивать истерик.
– Все это не важно. Что мы предлагаем?
– Говори ты. Я сейчас не могу. Она сказала что-нибудь, прежде чем?..
– Нет. Ничего. Я считаю, что у нас появился шанс.
– Шанс? Какой шанс? На что? А-а… – проговорил я тише, глядя ему в глаза, и внезапно понял: – Контакт? Снова контакт? Мало мы – еще и ты, ты сам, и весь этот сумасшедший дом… Контакт? Нет, нет, нет. Без меня.
– Почему? – спросил он совершенно спокойно. – Кельвин, ты все еще инстинктивно относишься к нему как к человеку, а теперь даже больше, чем когда-либо. Ненавидишь его.
– А ты нет?
– Нет. Кельвин, ведь он слепой…
– Слепой? – Мне показалось, что я ослышался.
– Разумеется, в нашем понимании. Мы не существуем для него, как друг для друга. Лица, фигуры, которые мы видим, позволяют нам узнавать отдельных индивидуумов. Для него все это прозрачное стекло. Он ведь проникал внутрь нашего мозга.
– Ну хорошо. Но что из этого следует? Что ты хочешь доказать? Если он может оживить, создать человека, который не существует вне моей памяти, и сделать это так, что ее глаза, жесты, ее голос… голос…
– Говори! Говори дальше, слышишь!!!
– Говорю… говорю… Да, итак… голос… из этого следует, что он может читать в нас, как в книге. Понимаешь, что я хочу сказать?
– Да. Что если бы он хотел, он мог бы понять нас.
– Конечно. Разве это не очевидно?
– Нет. Вовсе нет. Ведь он мог взять только производственный рецепт, который состоит не из слов. Это сохранившаяся в памяти запись, то есть белковая структура, как головка сперматозоида или яйцо. В мозге нет никаких слов, чувств; воспоминание человека – это образ, записанный языком нуклеиновых кислот на многомолекулярных асинхронных кристаллах. Ну он и взял то, что было лучше всего вытравлено, крепче всего заперто, наиболее полно, наиболее глубоко отпечатано, понимаешь? Но он не обязательно должен понимать, что это для нас значит, какой имеет смысл. Так же, как если бы сумели создать симметриаду и бросили ее в океан, зная архитектуру, технологию и строительные материалы, но не понимая, для чего она служит, чем она для него является…
– Это возможно, – сказал я. – Да, это возможно. В таком случае он совсем… может, вообще не хотел растоптать нас и смять. Может быть. И только случайно… – У меня задрожали губы.
– Кельвин!
– Да, да. Хорошо. Уже все в порядке. Ты добрый. Он тоже. Все добрые. Но зачем? Объясни мне. Зачем? Для чего ты это сделал? Что ты ей сказал?
– Правду.
– Правду, правду! Что?
– Ты ведь знаешь. Пойдем-ка лучше ко мне. Будем писать рапорт. Пошли.
– Погоди. Чего же ты все-таки хочешь? Ведь не собираешься же ты остаться на станции?..
– Да, я хочу остаться. Хочу.
Старый мимоид
Я сидел у большого окна и смотрел в океан. У меня не было никаких дел. Рапорт, отработанный за пять дней, превратился теперь в пучок волн, мчащийся сквозь пустоту, где-то за созвездием Ориона. Добравшись до темной пылевой туманности, занимающей объем в восемь триллионов кубических километров и поглощающей лучи света и любые другие сигналы, он натолкнется на первый в длинной цепи ретранслятор. Отсюда, от одного радиобуя к другому, скачками длиной в миллиарды километров он будет мчаться по огромной дуге, пока последний ретранслятор, металлическая глыба, набитая тесно упакованными точными приборами, с удлиненной мордой направленной антенны, не сконцентрирует его последний раз и не швырнет дальше в пространство, к Земле. Потом пройдут месяцы, и точно такой же пучок энергии, за которым протянется борозда ударной деформации гравитационного поля Галактики, отправленный с Земли, достигнет края космической тучи, проскользнет мимо нее по ожерелью медленно дрейфующих буев и, усиленный ими, не уменьшая скорости, помчится к двум солнцам Соляриса.
Океан под высоким красным солнцем был чернее, чем обычно. Рыжая мгла сплавляла его с небом. День был удивительно жарким, как будто предвещал одну из тех исключительно редких и невообразимо яростных бурь, которые несколько раз в году проносятся по планете. Были основания считать, что ее единственный обитатель контролирует климат и вызывает эти бури сам.
Еще несколько месяцев мне придется смотреть из этих окон, с высоты наблюдать восходы белого золота и скучного багрянца, время от времени отражающиеся в каком-нибудь жидком извержении, в серебристом пузыре симметриады, следить за движением наклонившихся от ветра стройных быстренников, встречать выветрившиеся, осыпающиеся мимоиды. В один прекрасный день экраны всех видеофонов наполнятся светом, вся давно уже мертвая электронная система сигнализации оживет, запущенная импульсом, посланным с расстояния сотен тысяч километров, извещая о приближении металлического колосса, который, протяжно грохоча гравиторами, снизится над океаном. Это будет «Улисс», или «Прометей», или какой-нибудь другой большой крейсер дальнего плавания. Люди, спустившиеся с плоской крыши станции по трапу, увидят шеренги бронированных массивных автоматов, которые не делят с человеком первородного греха и настолько невинны, что выполняют любой приказ – вплоть до полного уничтожения себя или преграды, которая стоит у них на пути, если так была запрограммирована их кристаллическая память. А потом звездолет поднимется, обогнав звук, и лишь затем конус разбитого на басовые октавы грохота достигнет океана, а лица всех людей на мгновение прояснятся от мысли, что они возвращаются домой.
Но у меня нет дома. Земля? Я думаю о ее больших, переполненных людьми, шумных городах, в которых потеряюсь, исчезну почти так же, как если бы совершил то, что хотел сделать на вторую или третью ночь – броситься в океан, тяжело волнующийся внизу. Я утону в людях. Буду молчаливым и внимательным, и за это меня будут ценить товарищи. У меня будет много знакомых, даже приятелей, и женщины, а может, и одна женщина. Некоторое время я должен буду делать усилие, чтобы улыбаться, раскланиваться, вставать, проделывать тысячи мелочей, из которых складывается земная жизнь. Потом все войдет в норму. Появятся новые интересы, новые занятия, но я не отдамся им весь. Ничему и никому никогда больше. И быть может, по ночам буду смотреть на небо, туда, где тьма пылевой тучи, как черная занавеска, скрывает блеск двух солнц, и вспоминать все, даже то, что я сейчас думаю. И еще я вспомню со снисходительной улыбкой, в которой будет немножко сожаления, но в то же время и превосходства, мое безумие и надежды. Я вовсе не считаю себя, того, который будет, хуже, чем тот Кельвин, который был готов на все для дела, названного Контактом. И никто не сможет меня осудить.
В кабину вошел Снаут. Он осмотрелся, взглянул на меня. Я встал и подошел к столу.
– Тебе что-нибудь нужно?
– Мне кажется, ты изнываешь от безделья, – сказал он, моргая. – Я мог бы тебе дать кое-какие вычисления, правда, это не срочно…
– Спасибо, – усмехнулся я. – Не требуется.
– Ты в этом уверен? – спросил он, глядя в окно.
– Да. Я размышлял о разных вещах и…
– Лучше бы ты поменьше размышлял.
– Ах, ты абсолютно не понимаешь, о чем речь. Скажи мне, ты… веришь в Бога?
Он быстро взглянул на меня.
– Ты что?! Кто же в наши дни верит…
В его глазах тлело беспокойство.
– Это не так просто, – сказал я нарочито легким тоном. – Я не имею в виду традиционного Бога земных верований. Я не знаток религии и, возможно, не придумал ничего нового… ты, случайно, не знаешь, существовала ли когда-нибудь вера… в ущербного Бога?
– Ущербного? – повторил он, поднимая брови. – Как это понять? В определенном смысле боги всех религий ущербны, ибо наделены человеческими чертами, только укрупненными. Например, Бог Ветхого Завета был жаждущим раболепия и жертвоприношений насильником, завидующим другим богам… Греческие боги из-за своей скандальности, семейных распрей были в неменьшей степени по-людски ущербны…
– Нет, – прервал я его. – Я говорю о Боге, чье несовершенство не является следствием простодушия создавших его людей, а представляет собой его существеннейшее имманентное свойство. Это должен быть Бог, ограниченный в своем всеведении и всемогуществе, который ошибочно предвидит будущее своих творений, которого развитие предопределенных им самим явлений может привести в ужас. Это Бог… увечный, который желает всегда больше, чем может, и не сразу это осознает. Он сконструировал часы, но не время, которое они измеряют. Системы или механизмы, служащие для определенных целей, но они переросли эти цели и изменили им. И сотворил бесконечность, которая из меры его могущества, какой она должна была быть, превратилась в меру его безграничного поражения.