Мальтийский жезл - Еремей Парнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Услышав, как требовательно прозвенел в коридоре звонок, Люсин торопливо поднялся. С благодарной и вместе с тем виноватой улыбкой приготовился произнести подобающие слова. Но помешал прозвучавший за дверью торжествующий вопль:
— Пятерка! Ура-а!!! — Отпрыск «алхимика», проскакал на одной ножке. — Папа, мама! Сюда-а!
Его восторг требовал публичного, причем самого безотлагательного подтверждения. Первая в жизни пятерка, даже за принесенный из дому цветок, кое-чего стоит. Тот, кому это непонятно, очень немногому научился в жизни и слишком многое растерял.
— Поздравляю, — преисполненный сочувствия, Люсин торжественно пожал руку счастливо зардевшемуся отцу. — Даже подумать страшно, сколько я отнял у вас времени.
— Надеюсь, не без пользы для дела, — рассеянно кивнул Баринович, целиком обратившись в слух. Душой он уже был где-то там, в зачарованных недрах уютной кухни, где все чада и домочадцы, пораженные успехами первенца, наперебой изливали свой восторг.
Глава пятнадцатая
НОЧЬ ИМПЕРАТОРА
Авентира II
Было видение императору в галерее Владиславова зала, где во всякую пору гуляют промозглые ветры и кромешные тени ползут из арочных бесконечных проемов, уступами уходящих внутрь каменных стен.
Пробудившись от болезненного стеснения сердца, которое, будто налитое ядом, тяжело колотилось в груди, Рудольф раздвинул златотканые штофные шторки и вылез из-под высоченного балдахина, украшенного по четырем столбам императорской короной и габсбургскими орлами об одной голове. Фитилек в отделанном розовой морской раковиной затейливом ночнике едва теплился. Колченогий шут, прозванный за немыслимое уродство Roscones [81], сопел, привалившись спиной к остывающему камину. Вид у него при этом был самый дурацкий: двурогий колпак свесился на нос, а на оттопыренной нижней губе вздулся слюнявый пузырь.
Император Священной Римской империи и богемский король не удержался от слезливой улыбки. Проказник Крендель и во сне продолжал нести службу, веселя отравленное ночными страхами августейшее сердце.
Недоверчивый и подозрительный, подверженный приступам беспросветной тоски, Рудольф сторонился людей. Даже первого при дворе оберст-каммерера он допускал до себя лишь в силу необходимости и с величайшей неохотой.
Выпадали дни, когда он вообще затворялся во внутренних покоях и, отгородясь от двора и мира, предавался черной меланхолии. Он то истово молился, простаивая ночи напролет на коленях перед чудотворной иконой божьей матери, то в остервенении грыз ногти, пытаясь разобраться в хитросплетениях колдовских книг. Напрасно обеспокоенный гофмаршал и удрученный государственными делами казначей томились у запертых створок аудиенц-зала. Пышно разодетые алебардисты, получившие приказ никого не впускать, стояли как изваяния, неумолимо скрестив древки. Пока Рудольф беседовал с заезжими некромантами и кабалистами или бил поклоны перед образами в золоченых рамах, государственные дела могли подождать. Зато неукоснительно соблюдался церемониал и прочие требуемые этикетом публичные процедуры. Лишь «пара нечистых», как прозвали их охочие к насмешкам чешские паны, пользовалась высочайше дозволенной привилегией входить в личные апартаменты в любое время: астролог и шут.
Как и Крендель, которого и за человека, пожалуй, не почитали, медоточивый и по-кошачьи грациозный дон Бонавентура был выписан из Испании, где прошла Рудольфова юность. Ловко потеснив толпу подвизавшихся при дворе шарлатанов и дремучих оборванцев с Золотой улочки, он с поразительной быстротой стал первой фигурой в государстве. Его кипучая деятельность в таинственной области трансмутаций уже стоила казне столько, что никакое алхимическое золото не могло восполнить потерь. Даже если бы удалось обратить в чистопробный металл все запасы свинца в пражском арсенале.
Однако, невзирая на более чем скромные успехи, он пользовался полным доверием властелина, столь коварно-мнительного и неблагодарного по отношению к другим. Даже императорский духовник аббат Одорико не располагал таким безраздельным влиянием и поэтому тайно завидовал. Впрочем, обладая безошибочным чутьем, он, как никто другой, умел выбрать подходящий момент, чтобы, скромно потупясь, предстать пред августейшие очи.
В покрытой черным лаком исповедальне, где каждая жердочка была выточена из драгоценного ливанского кедра, вкрадчивый аббат с лихвой возмещал свое. Да и могло ли быть иначе, если Рудольф, воспитанный при дворе Филиппа Второго [82], с ранних лет был отдан на попечение иезуитов? Заметив в австрийском принце предрасположенность к мистицизму, они развили ее, доведя до опасной грани истерии. Фанатично преданный идеалам самого крайнего католицизма, слабодушный монарх все более глубоко погружался в темный омут духовидения, становясь послушной куклой в руках первого попавшегося шарлатана. Особенно в тяжкую пору раскаяния, когда после очередной алхимической неудачи он впадал в глубокую депрессию и терял последние остатки воли. Призраки адского пламени и цепенящий ужас перед неумолимо приближающейся кончиной всецело овладевали его потрясенной душой.
Вот и сейчас, восстав среди ночи с тревожно колотящимся сердцем, Рудольф, вместо того чтобы спуститься в капеллу, бросился в темную галерею, где припал губами к алтарному лаку, смутно различимому в настороженной мгле. Как хотелось верить, что святая Мадонна, встречающая волхвов на пороге хлева, поможет излить тяжкое бремя в благодарных слезах. Эту алтарную композицию Рудольф ставил на первое место среди собранных им работ несравненного Мейстера Теодорика. Как он раньше не замечал этих скорбных всепрощающих очей непорочной! Как мог, равнодушно скользнув взглядом, проходить мимо!.. Но вопреки всему окрашенное дерево осталось безответно холодным. Суетная мысль отравила экстатическую наивность порыва, швырнувшего римского императора на колени перед мертвой доской.
Мысль о том, сколько полновесных талеров было уплачено за алтарь, охладила его благоговейный порыв. Что-то мешало самозабвению, не давало молиться. Глухая угроза ощущалась в нервюрах крестового свода, ледяное дыхание дуло в затылок, безысходность обступала со всех сторон.
В простенках между опорными столбами, к которым были приставлены железные истуканы с опущенным забралом, висели десятки картин, изображавших святое семейство, терзаемых великомучеников, — полный ангельский чин. Но ни одна из них, в сущности, ему, Рудольфу, уже не принадлежала. Он должен исчезнуть без следа, а они останутся висеть на своих крюках, рядом с пустыми латами, где по стальной черни проложен золотой толедский узор. Как это и несправедливо, и дико!
Сколько собрал он бесценных полотен, подписанных именами прославленных мастеров — итальянцев, испанцев, фламандцев! Сколько денег пошвырял на ветер, комплектуя свой изысканный мюнц-кабинет, где представлены лучшие образцы монетной чеканки! И спрашивается, зачем? Чтобы все это досталось ненавистному брату Матвею [83], который и без того успел отобрать у него, императора, наследственные австрийские земли, Венгерское королевство, маркграфство Моравию?.. Да ведь и Матвею не дано удержать все это в своих руках, поспешно подсказало угнетенное воображение. На смену ему придет новый эрцгерцог, до коего Рудольфу нет ни малейшего касательства, и разом присвоит себе все достояние: земли, селения, этот веками строившийся град, где собрана утонченная роскошь полумира, картины, статуи, золотые медали, инструменты для вычисления положений светил… Словом, решительно все, без остатка. Заберет и не вспомнит. Даже отзвука благодарности не ощутит, самоуверенный наглец. В чем, в чем, а в солдафонах эрцгерцогах дом Габсбургов никогда не испытывал недостатка. И как ни странно, становилось обидно уже за Матвея. Что-то подсказывало Рудольфу, что брат не долго будет распоряжаться его добром. Должна же быть высшая справедливость? О том же, что произойдет с ним самим, когда свершится наконец непостижимая уму перемена, и думать нельзя было без содроганий. Нетопыриные крылья, крокодильи пасти, чешуйчатые кольца огнедышащих гадов — все то, что так щедро рассыпала на холстах и досках фантазия, было лишь бледной тенью истинных ужасов. Даже представить себе нельзя леденящие кровь провалы, где стынет закрученный губительным смерчем туман. Круговращение вечности. Ничто не просвечивает сквозь мятущиеся вихри: ни клокочущая лава, ни мертвенный потусторонний огонь. Только бескрылое воображение могло подсказать наивные образы котлов с кипящей смолой, зазубренных пил, колес с расчлененными трупами и смердящих виселиц. Вещи, которые повсеместно встречаются на земле, слишком ничтожны, чтобы заполнить собою вечность. То, что скрывается, чему и названия нет, должно выглядеть неизмеримо ужасней. И оно будет длиться всегда, без конца и начала, пока не прозвучит труба и не разверзнутся могилы и все мертвецы, сколько их лежит в земле, не восстанут, подняв крышки гробов.