Идрис-Мореход - Таир Али
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Полковник, ты меня слышишь?…
Молчание. Заключенный № 1/24–19 не отвечает. Остатки его старческих сил утекли прочь вместе с дизентерийными нечистотами.
Идрис Халил наклоняется еще ниже, к самому уху полковника:
— Полковник?
И снова ответом молчание. Солнце в самом зените. Невидимый хронометр отмеряет путь до линии горизонта. На ветру полощутся паруса. Смуглые моряки натягивают канаты. Стоя на коленях среди полосатых тюков с тканями, он молится, обратив встревоженное лицо на Восток, молится за благополучное возвращение из этого смертельно опасного плавания к крайнему пределу земли…
За стеной шаркающие шаги санитара. Хлопает дверь.
Так и не дождавшись ответа, Идрис–мореход выходит из палаты. В затхлом воздухе длинного коридора, как это обычно случается в вещих снах, прямо перед ним парят бинты, простыни и марлевые повязки, некоторые из них пропитаны алой кровью. Они парят, извиваясь, словно змеи, и вдруг, стремительно рванувшись куда–то под потолок, обращаются в стаю красно–белых птиц. Что означают эти птицы? Пожалуй, что ничего.
На улице его ждет пролетка с Балагусейном на козлах.
— Кровь во сне — это к болезни! Сохрани Аллах! — говорит крошечная Зибейда–ханум, протирая костяшками пальцев припухшие от слез глаза.
— Раздай милостыню.
— Так и сделаю! Сердце сжимается, может, что с Идрисом неладное?
— Брось накликивать, Аллах сохранит его!
— Про плохое не вспомнишь, добра не увидишь!
Лейла–ханум не отвечает, но, откинув край тонкого льняного одеяла, садится на постели.
— Как он теперь? — спрашивает Мамед Рафи, отпивая чай из глубокого блюдца. Его красная от напряжения лысина усыпана крупными каплями пота.
— Все так же, ага! По ночам — не спит, а утром глаза красные и кашляет. Вчера видел на подушке кровь, ага…
Забросив в рот кусок сахара, Мамед Рафи делает еще один глоток.
— А ты сам–то точно ничего не слышишь?
Балагусейн качает головой:
— Совсем ничего, ага! Тихо кругом, ни единого звука! Да и кто там может быть! Я же сам забил все двери досками! Каждый день проверяю! По ночам тоже…
— Врешь, наверное! — глаза бывшего старшего надзирателя сужаются в узкие щелочки
— Ты же меня знаешь, ага, как можно? Клянусь могилой Имама Хусейна! Клянусь могилой отца!..
Мамед Рафи задумчиво опускает голову, отчего выпирают складками все три его подбородка.
— А доктор ходит к нему?
— Ходит. Трубкой грудь слушает.
«…а по звезде они находят дорогу».
Сказано, по звезде (или по звездам), а никак не по обманчивому свету керосиновых ламп. Но, как только яростное солнце проваливается в непостижимую бездну за горизонтом, жители острова–левиафана, с упрямством обреченных, собираются вокруг своих чудесных коптящих светильников и загадывают будущее.
— Не думайте, что кто–то заступится за вас, когда придет время! Все мы рождаемся в этот мир одинокими, как восьмиугольная могила в Кербале! Взгляните в зеркало, кого вы там увидите, кроме самих себя и Инкира — Минкира, ведущих счет вашим делам! — говорит Гаджи Сефтар, обращаясь к своему отражению в маленьком круглом зеркале на голой стене. Глаза его, безумные, но кристально чистые, без характерной мути, будто испуганные мотыльки, трепещут в призрачном зазеркальном мире. Он разводит руки в стороны, и широкие рукава абаза свисают, как крылья.
С конца августа болезнь почтенного ахунда стала обнаруживать себя все более явно и отчетливо. Он уходил из дома очень рано, сразу после первого азана, и бродил до темноты по всему острову, шепча под нос свои жуткие пророчества, в которых галопом мчались красные всадники, и розовые планеты, наливаясь таинственной силой, срывались со своих орбит, чтобы упасть в кипящее море, а неведомые народы приступом брали врата небесные. Словно паутиной, весь опутанный этими видениями, он забывал о пище, перестал узнавать людей и порой забредал так далеко, что в сгущающихся сумерках его приходилось искать часами.
Несколько стариков неотступно ходили за ним следом.
В конце концов, многочисленная родня ахунда, напуганная его состоянием, решила запереть его дома. И вот уже с неделю почтенный Гаджи Сефтар, умеющий оживлять мертвых ящериц, сидит один в большой прохладной комнате, на двухстворчатых дверях которой висит амбарный замок. Как это ни странно, но заключение свое он переносит спокойно, почти стоически, без жалоб. Его, словно ребенка, одевают, кормят и несколько раз в день выводят во двор по нужде.
В мечети Гаджи Сефтара заменяет молодой Кярбалаи Мирза–ага, про которого знающие люди говорят, что в шариате он разбирается довольно хорошо и толкует Книгу ничуть не хуже своего предшественника.
В комнате, устланной пыльными паласами, Гаджи Сефтар стоит перед зеркалом на стене. Он взмахивает руками и вдруг, плавно оторвавшись от пола, начинает подниматься вверх, очень медленно, к самому потолку; кожаные тапочки с загнутыми носами соскальзывают с его босых ног на пол, вначале один, потом другой, и легкий звук их падения вносит едва заметный диссонанс в стройную гармонию чудесного парения. Когда, наконец, увенчанная вышитым тесаттуром лысая макушка ахунда упирается в потолок, на лице его высвечивается радостная улыбка.
Стараниями работящего Балагусейна в саду прижились первые деревца. Само появление их среди этих горьких песков, цепко хранящих воспоминания о яростной силе огня — подобно чуду. Пока это еще только нежные саженцы, аккуратно привязанные к колышкам — тоненькие, с черными узелками, едва живые, несмотря на заботливо разрыхленную вокруг них влажную землю, щедро удобренную куриным пометом. Они стоят в несколько рядов, почти точно повторяя волнующую симметрию сгоревших аллей.
Но в эти последние погожие дни лета не только стройные саженцы радуют глаз — круглый бассейн, отмытый от копоти и очищенный от мусора, заполнен водой почти до самых краев. Незамутненная вода, пронизанная мягким светом, причудливо хранит в себе отражение летящего неба с белыми закорючками неподвижных облаков и каменного дна, где из железных ящиков, засаженных корнями кувшинок, вверх тянутся скользкие бурые стебли, свернутые на концах трубочками. Им понадобилось всего двенадцать дней, чтобы дотянуться до самого верха, и тогда верхушки их развернулись круглыми листьями, окаймленными мутными пузырьками.
2 сентября над Пираллахы разразился шторм. Капризные и шумные ветра, не приносящие ни облегчения от духоты, ни покоя, дули почти целую неделю, взбивали в бурую пену маслянистые воды вкруг острова и завешивали пылью выжженные солнцем дороги. С севера на юг, с востока на запад — вслед за обезумевшим столбиком ртути в барометре, стоящем на подоконнике в приемной доктора Велибекова.
В один из этих дней, когда точно — не известно, скончался полковник. Его крошечное тело, вконец истощенное дизентерией, схоронили на местном кладбище, а Кярбалаи Мирза–ага в присутствии всего нескольких человек (среди которых был и Идрис Халил) прочитал над ним «ясин».
«…и у кого тяжелы будут его весы — те счастливые».
Вытянув перед собой короткие руки ладонями кверху, молодой ахунд читал по памяти, скороговоркой. Яростный ветер рвал слова с его губ, по земле летели ошметки жухлой травы и мусор, над сосенкой у каменной ограды висела рыхлая воронка пыли, а душа Мир Махмуда Юсифзаде, облегченная заупокойной молитвой, переходила по волосяному мосту навстречу сияющей темноте, которая, как сказано, и есть вечность…
Стоя у могилы полковника, Идрис Халил думает о саде.
Солнце сентября — не такое яростное и колючее, как солнце июля, все еще стоит довольно высоко, но лето кончилось. Ветреные дни чередуются с долгими штилями. На базарной площади в ряд стоят плетеные корзины с белым виноградом, овощами, гранатами и золотистыми местными смоквами, прикрытыми сверху свежими листьями. В садах собирают маслины.
Часы, дни, недели: время, текучее, однообразное, отмеряется быстрыми дождями и бирюзовыми пятнами отмелей в покойные дни. Один за другим осыпаются желтеющие календарные листы, и скорая осень 1919 года неумолимо опускается с небес на дрейфующий остров.
Стынет воздух, бесконечные пески вокруг поселка теряют свое ослепительное кварцевое сияние, а в долгие, по–особому грустные сумерки с моря начинает наползать призрачный туман.
Сырость.
Идрис–мореход мучается кашлем. Схватив чашку, стоящую в изголовье на тумбочке, расплескивая воду, он делает несколько жадных глотков. За окном, в темном саду — дождь. Капли барабанят в подоконник, в комнате явственно пахнет мокрой землей. Идрис Халил встает, закрывает ставни и, завернувшись в одеяло, усаживается в глубокое кресло.
С каждым днем все сильнее болит грудь, сжимаемая невидимыми тисками. Но легкая, будто перо, душа морехода в его глазах, а не в груди! Подняв разгоряченное лицо, Идрис Халил взглядом ощупывает темноту.