Мандарины - Симона Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все не так просто, и вы это прекрасно знаете, — возразил Престон. — Само собой разумеется, мы, конечно, собираемся помочь испанцам и португальцам вновь обрести демократические свободы, но в нужное время.
— Нужное время — это как раз сейчас, — сказал Анри. — В мадридских тюрьмах есть приговоренные к смерти. Каждый день на счету.
— Я того же мнения, — согласился Престон, — его наверняка будет придерживаться и Госдепартамент. — Он улыбнулся. — Вот почему мне кажется несвоевременным настраивать против нас французское общество.
Анри тоже улыбнулся:
— Политики никогда не спешат; мне кажется полезным растормошить их.
— Не стройте больших иллюзий, — любезно заметил Престон. — Вашу газету весьма ценят в американских политических кругах. Но не надейтесь повлиять на Вашингтон.
— О! Я и не надеюсь, — возразил Анри. И с живостью добавил: — Я говорю то, что думаю, вот и все. Вы хвалили меня за мою независимость...
— Вот именно, свою независимость вы собираетесь скомпрометировать, — сказал Престон. Он с упреком взглянул на Анри. — Открывая эту кампанию, вы играете на руку тем, кто хочет представить нас как империалистов. — И добавил: — Вы становитесь на гуманную точку зрения, которой я полностью сочувствую, но политически она неприемлема. Дайте нам год, и республика в Испании будет восстановлена — при более благоприятных условиях.
— Я не собираюсь открывать кампанию, — возразил Анри, — я только хочу обратить внимание на некоторые факты.
— Но эти факты будут использованы против нас, — заметил Престон. Анри пожал плечами:
— Меня это не касается. Я — журналист. Я говорю правду, это мое ремесло. Престон пристально посмотрел на него.
— Если вы уверены, что некая правда повлечет пагубные последствия, вы станете говорить ее?
Анри заколебался.
— Если согласиться с тем, что правда вредна, в таком случае я не вижу другого выхода, кроме как отказаться от должности, оставить журналистику.
Престон с располагающим видом улыбнулся:
— Разве это не чисто формальная мораль?
— У меня есть друзья коммунисты, которые задавали мне точно такой же вопрос, — сказал Анри. — Но я уважаю не столько правду, сколько своих читателей. Допускаю, что при некоторых обстоятельствах правда может стать роскошью: возможно, в СССР как раз тот случай, — с улыбкой заметил он, — но сегодня во Франции я ни за кем не признаю права присваивать ее. Быть может, для политика все не так просто, однако я не с теми, кто маневрирует, я на стороне тех, кем пытаются маневрировать; они рассчитывают, что я проинформирую их, насколько это в моих силах, и, если я промолчу или солгу, я предам их.
Анри остановился, немного устыдившись столь длинной речи; он адресовал ее не только Престону; смутно ощущая себя затравленным, он защищался наугад, от всех.
Престон покачал головой.
— Мы возвращаемся все к тому же недоразумению; в том, что вы называете информированием, я усматриваю способ воздействовать. Боюсь, что вы стали жертвой французского интеллектуализма. А я — прагматик. Вы не знаете Дьюи?{53}
— Нет.
— Жаль. Нас очень плохо знают во Франции. Это великий философ. — Престон помолчал. — Заметьте, мы вовсе не против того, чтобы нас критиковали. Американец, как никто другой, открыт для конструктивной критики. Объясните нам, как сохранить симпатию французов, и мы выслушаем вас с огромнейшим интересом. Однако Франции не пристало судить о нашей средиземноморской политике.
— Я буду говорить лишь от собственного имени, — с раздражением заметил Анри. — Пристало или не пристало, но каждый имеет право высказать свое мнение.
Наступило молчание, и наконец Престон произнес:
— Вы, очевидно, понимаете, что, если «Эспуар» выступает против Америки, я уже не могу симпатизировать ей.
— Понимаю, — сухо сказал Анри. — Вы, со своей стороны, поймите, что я не могу подвергать «Эспуар» вашей цензуре.
— Но кто говорит о цензуре! — возмущенно воскликнул Престон. — Все, чего я желаю, — это чтобы вы остались верны тому нейтралитету, которого до сих пор придерживались.
— Вот именно, я остаюсь верен ему, — внезапно рассердившись, заявил Анри. — «Эспуар» не продается за несколько килограммов бумаги.
— О! Если вы принимаете это в таком духе! — сказал Престон, вставая. — Поверьте, я сожалею.
— А я ни о чем не жалею, — заметил Анри.
Весь день он чувствовал себя слегка рассерженным: что ж, прекрасный повод разгневаться. Он был идиотом, вообразив, что Престон собирается стать рождественским Санта-Клаусом. Он был агентом Госдепартамента, и Анри проявил непростительную наивность, разговаривая с ним как с другом. Он встал и направился в редакцию.
— Ну что, мой бедный Люк, мечты о журнале развеялись, — сказал он, садясь на край большого стола.
— Неужели? — переспросил Люк. — Почему?
Лицо его казалось опухшим и старообразным, как у карлика; когда он бывал раздосадован, создавалось впечатление, будто он, того и гляди, расплачется.
— Потому что этот америкашка хочет запретить нам критиковать Америку: он почти предложил мне сделку.
— Не может быть! А на вид казался таким хорошим человеком!
— В каком-то смысле это лестно, — сказал Анри, — на нас все зарятся. Знаешь, что вчера вечером предложил Дюбрей? Чтобы «Эспуар» стала газетой СРЛ.
Люк с огорчением поднял взгляд на Анри:
— Ты отказался?
— Разумеется.
— Все эти партии, которые возрождаются, группировки, движения — надо оставаться в стороне от них, — умоляющим тоном произнес Люк.
Убеждения Люка были столь незыблемы, что, даже разделяя их, хотелось хоть чуточку поколебать его.
— А между тем единство Сопротивления стало пустым звуком, это правда, — сказал Анри, — и нам придется четко определить свою позицию.
— Они-то как раз и подрывают единство! — с неожиданной горячностью возразил Люк. — Взять хотя бы СРЛ — они называют это перегруппировкой, а на деле создают новый раскол.
— Нет, раскол создает буржуазия, и, когда хотят остаться вне классовой борьбы, рискуют сыграть на руку буржуазии.
— Послушай, — сказал Люк, — насчет политической линии газеты решать тебе, ты разбираешься лучше меня, но отдать себя в руки СРЛ — это другое дело, тут я против, решительно против. — Лицо его исполнилось решимости. — Я избавил тебя от подробностей о наших трудностях в финансовых вопросах, но предупредил, что дела идут неважно. Если же мы пойдем на поводу какого-то движения, которое ни для кого ничего не значит, это нам не поможет.
— Ты думаешь, мы еще потеряем читателей? — спросил Анри.
— Конечно! И тогда нам крышка.
— Да, это более чем вероятно, — согласился Анри.
Покупая крохотный газетный листок, провинциалы предпочитали свои местные газеты парижским, и потому тираж сильно понизился; но даже если удастся обрести нормальный формат, Анри не был уверен, что «Эспуар» вернет своих читателей; во всяком случае, он не мог себе позволить довести дело до кризиса. «Выходит, я действительно идеалист!» — подумал Анри; возражая Дюбрею, он рассказывал истории о доверии, влиянии, предназначении, а настоящий ответ крылся в цифрах: мы обанкротимся. Это был один из тех неопровержимых аргументов, против которых не могли устоять ни софизмы, ни мораль; Анри не терпелось использовать его.
На набережную Вольтера он прибыл в десять часов, но ожидаемая атака началась не сразу. Как обычно, Анна привезла на сервировочном столике что-то вроде ужина: португальскую колбасу, ветчину, рисовый салат и, чтобы отпраздновать возвращение Анри, бутылку мерсо. Перескакивая с одного на другое, они обменялись впечатлениями о поездке и последними парижскими сплетнями. По правде говоря, Анри не ощущал в себе бойцовского духа. Он был рад вновь очутиться в этом кабинете; потрепанные, но большей частью с посвящением книги, оставшиеся некупленными картины с подписью известных художников, экзотические безделушки — память о путешествиях, всю эту неуловимо привилегированную жизнь он любил на расстоянии, и в то же время именно здесь находился его настоящий домашний очаг; ему тут было тепло, в тесном кругу самых близких друзей.
— У вас чувствуешь себя по-настоящему хорошо, — сказал он Анне.
— Правда? Вот и я, стоит мне выйти, чувствую себя потерянной, — радостно откликнулась она.
— Надо сказать, Скрясин выбрал ужасное место, — заметил Дюбрей.
— Да, ну и притон! Но в общем вечер прошел хорошо, — сказал Анри и улыбнулся: — За исключением конца.
— Конца? Нет, «Очи черные» — вот что было для меня самым тяжелым, — с невинным видом ответил Дюбрей.
Анри заколебался; возможно, Дюбрей решил не возобновлять так скоро своих попыток; оставалось воспользоваться его деликатностью, было бы жаль испортить такой момент; однако Анри не терпелось подтвердить свою тайную победу.