Стамбул. Город воспоминаний - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же бывали в мои детские годы моменты, когда я склонял голову перед требованиями религии. В последнем классе начальной школы у нас была одна учительница — сейчас я вспоминаю ее как довольно неприятного и чрезмерно строгого человека, но в то время мне очень хотелось ей нравиться, и если она мне улыбалась, я был вне себя от счастья, а если хмурилась, то безмерно огорчался, — которая увлеченно рассказывала нам о «мудрых предписаниях нашей религии». В изложении этой седовласой женщины с вечной кислой миной на лице религия представала не совокупностью пугавших меня вопросов веры, убеждений и смирения, а набором рационально-утилитарных правил. По ее мнению, пророк Мухаммед придавал такое значение посту не только потому, что он укрепляет волю, но и потому, что поститься полезно для здоровья, — западные женщины, заботящиеся о своей красоте, многие столетия спустя открыли, какое большое значение имеет диета. Намаз представал своего рода гимнастикой, способствующей улучшению кровообращения и общему укреплению тела, — в наши дни миллионы японцев время от времени по сигналу свистка прерывают свою работу в офисах и на заводах, чтобы в течение пяти минут позаниматься физическими упражнениями, а у нас для этого есть намаз. Такой утилитаристский взгляд на ислам подпитывал стремление к вере и самопожертвованию, которое я, малолетний позитивист, тайно, в глубине души испытывал, и однажды во время Рамазана решил, что тоже буду соблюдать пост.
Я принял это решение под влиянием слов учительницы и для того, чтобы ей понравиться, но ей об этом не сообщил. Когда я рассказал о своем намерении маме, она немного удивилась, и в ее удивлении я почувствовал радость, смешанную с легкой тревогой. Вовсе не будучи религиозной, она при этом больше, чем кто-либо из нас, была склонна верить «на всякий случай» — и все же была уверена, что пост соблюдают только отсталые люди. С братом и папой я на эту тему предпочел не говорить. Стремление к вере, жившее в моей душе, превратилось в некую постыдную тайну еще до моего первого поста. Я знал, что позитивистские доводы в защиту религии, позаимствованные у пожилой учительницы, не выдержат столкновения с подозрительностью и насмешками моих родственников, очень чувствительных к вопросам классовых различий. Поэтому я соблюдал пост украдкой, ни перед кем этим не хвастаясь и не ожидая одобрения. Возможно, маме стоило бы сказать мне, что религия не требует поста от одиннадцатилетнего ребенка, но она вместо этого просто постаралась накормить меня повкуснее вечером, дала мне мое любимое печенье и бутерброды с анчоусами. Она была рада видеть страх Божий в своем маленьком сыне, но в то же время я видел в ее глазах тревогу — не говорит ли это о том, что у меня есть склонность к саморазрушительным душевным мукам?
Двойственное отношение моей семьи к религии ярче всего проявлялось во время Курбан-байрама. Как полагается всем состоятельным мусульманам, мы покупали барана и привязывали его к колышку на нашем маленьком заднем дворе; утром в праздник к нам приходил мясник и резал барана, принося таким образом жертву Аллаху. Я, в отличие от некоторых жалостливых героев комиксов, не очень любил овец, поэтому блеяние барашка, доживающего свои последние часы, не заставляло мое сердце обливаться кровью. Более того, меня радовала мысль о том, что скоро мы избавимся от этого уродливого, тупого и вонючего существа. После того, как барашек прощался с жизнью, мы раздавали его мясо бедным, а сами приступали к праздничной трапезе, уплетая совсем другое мясо, купленное в лавке (потому что мясо только что зарезанного барашка дурно пахло), и запивая его пивом, которое ислам запрещает; эта картина лишний раз напоминала мне о том, что духовная жизнь моих родственников не была омрачена, как у меня, постоянным беспокойством и чувством вины. Суть жертвоприношения заключается в том, чтобы доказать свою преданность Богу, принеся в жертву животное вместо ребенка, и тем самым избавиться от чувства вины; мы же поступали прямо наоборот: вместо мяса жертвенного животного ели купленное в лавке мясо понежнее, и от этого чувство вины должно было бы становиться только сильнее.
Однако я жил в доме, где и более серьезные духовные вопросы было принято обходить молчанием. Пустота духовной жизни многих богатых стамбульских семей становилась особенно заметной не из-за пренебрежительного отношения к религии, а именно из-за этого молчания. О математике, школьных успехах, футболе и развлечениях в таких семьях говорят открыто, но, когда дело доходит до основополагающих жизненных вопросов, как-то любовь, нежность, религия, смысл жизни, ревность, ненависть, — каждый задается ими в растерянном и горьком одиночестве, а если, исстрадавшись, хочет кому-нибудь поведать о своих переживаниях, то не может сказать ни слова, а только в замешательстве машет руками, словно глухонемой. Потом включает радио, закуривает и молча погружается в свой внутренний мир. Такого рода молчанием был окружен и мой пост. Была зима, дни стояли короткие, и я не испытывал особых мук голода, но все же, приступая вечером к еде, чувствовал радость и душевное спокойствие (хотя приготовленные для меня мамой кушанья, сдобренные майонезом, анчоусы и икра не очень-то походили на традиционную вечернюю трапезу во время Рамазана; правоверные обычно едят что-нибудь вроде оливок и колбасы). Радовало меня не столько сознание того, что я сделал что-то для Аллаха, а сколько то, что я успешно прошел через испытание, которому подверг себя сам, по доброй воле. Тем вечером, с удовольствием набив живот поплотнее, я побежал по промозглой улице в кинотеатр «Конак» и, забыв все на свете, предался просмотру голливудского фильма. После этого мне никогда больше и в голову не приходило соблюдать пост.
Однако этот мой неумелый религиозный опыт нисколько не отвадил меня от привычки задаваться вопросами вероисповедального и метафизического характера. Если, думал я, Аллах — настолько всеведущее существо, как принято думать, то Она должна понять, почему мне никак не удается поверить в Нее, и простить меня. Если я не буду превращать свое неверие в открытый вызов Ей, если не буду сознательно выступать против Нее, Она должна понять меня и учесть как смягчающее обстоятельство мои душевные терзания и мое чувство вины из-за того, что я в Нее не верю. Да и в конце концов, зачем Ей обращать внимание на такого маленького мальчика, как я?
Я боялся не Аллаха, а гнева тех, кто в Нее верит, направленного на таких, как я. Кроме того, я боялся глупости этих людей, в чьих, с позволения сказать, умах не было ни малейшего отблеска божественной мудрости. Многие годы меня не покидал страх, что однажды мне придется поплатиться за то, что я не такой, как «они», и этот страх оказал на меня гораздо большее влияние, чем пропитанные левыми идеями теоретические книги, которые я читал в юности. Позже я удивился, обнаружив, что многие европеизированные стамбульцы, отошедшие от религии, не ощущают по этому поводу ни малейшего чувства вины. Мне нравится думать, что все эти люди, никогда не выполняющие предписаний религии и относящиеся к вере представителей низших классов с тем же высокомерным пренебрежением, с каким эстетствующие снобы относятся к художественным вкусам «черни», в какой-то момент своей жизни (например, попав в автомобильную аварию или лежа в больнице) достигнут тайного взаимопонимания с Аллахом.
Помню, в средней школе у меня был приятель, такого взаимопонимания явно не достигший, — он поражал меня своей смелостью в подобных вопросах, которые мы с ним довольно наивно обсуждали на переменах. Этот маленький богохульник, сын сказочно богатого подрядчика, жил в роскошном доме на вершине одного из холмов над Босфором, окруженном огромным садом, по которому он разъезжал, восседая на породистом скакуне (и даже был представителем Турции на международных состязаниях по конным видам спорта). Однажды, увидев во время нашего философского спора, что я в страхе от его смелых суждений потерял дар речи, он вдруг поднял глаза к небу и сказал: «Если Аллах есть, то пусть он меня тут же убьет!» И с поразившей меня уверенностью добавил: «Ну что, как видишь, я все еще жив!» Это вызвало у меня очередной приступ чувства вины: я хотел быть таким же храбрым, как он, и в глубине души подозревал, что он прав, — но при этом мне (не вполне осознанно) нравилось смятение в моей голове.
Чувство вины, истоки которого следует искать скорее не в отдалении от Аллаха, а в оторванности от общинного духа города, я переживал как свою личную беду. После того как мне исполнилось двенадцать, мои интересы, равно как и чувство вины, спустились с метафизических высот и перешли в область отношений между полами, и беспокойство, которое внушала мне религия, утихло. И все же я до сих пор вздрагиваю, если в людской толпе, на пароходе или на мосту вижу пожилую женщину в белом чаршафе.