Горацио (Письма О. Д. Исаева) - Борис Фальков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе повезло, — сказал он себе ободряюще. — Это именно то, что тебе всегда было нужно. Оно самое.
Итак, все дороги равнины вели к его дому. Ему повезло, они вели туда, куда и он стремился. Итак, сказал себе он, ещё три лье дороги — и я дома.
Он прибавил шагу. В стороне от дороги взмывали и падали в болотце тёмные хищные птицы. На электрическом столбе, к которому не были протянуты провода, неподвижно стояли в гнезде два аиста. Между ними, кажется, темнела головка их детёныша. Гуси и утки, пасшиеся на лугу, собирались в группы и шли к реке. Всё это вызывало в нём ощущения поистине радостные, как будто он давно этого не видел, но всегда хотел увидеть снова. Как будто он возвращался в родной дом после долгого путешествия. Дорога вывела его к берегу реки, прямо на пляжный песочек. Здесь заканчивался последний участок хуторка-аппендикса, задней стеной руин его окраинной хаты. Холм с его домом начинался прямо перед ним, но по другую сторону реки. С этого берега он мог рассмотреть все подробности, весь участок вокруг дома, напоминающего капитанский мостик над палубой корабля — над равниной: поросший орешником клочок земли, странно изогнутые деревья, улёгшийся на крышу тополь, алые мальвы в высокой траве, выцвевшую веранду, в прошлом — несомненно зелёную, тёмно-серые рамы окон без ставен, красноватые стены и украшенную деревянным резным кожухом трубу. Торопиться было некуда: он был уже, собственно, в прихожей своего дома.
Чтобы удобней было рассматривать владения, он сел на песок и прислонил затылок к шершавой коре чёрной груши, умершей на границе луга и пляжа. Гуси с шумом бросались в реку, каждая группа отдельно. Вожак одной из групп мощно шлёпал по воде крыльями, взбивая пену. Вода была тёмная и чистая.
Переправы не было видно ни справа, ни слева. Но и с этим он не спешил. Он знал, что всё решится само собой, и просто сидел, слушал и смотрел, как за холмы на раскинутых вполнеба крыльях опускается слепящее солнце. Слабо звенели листьями вербы на лугу, река с ворчанием двигалась на юг, мимо. Гуси хлопотали о своём. Все эти звуки легко вписывались в звенящую тишину: вокруг него и в нём самом.
— Ну да, — вздохнул он, делая и свой взнос — три копейки — в эту тишину, это то, что мне и было нужно.
И будто вздох его был услышан: гусь-вожак особенно хлёстко ударил по воде и саркастически, с оттяжкой на первом слоге и с ускорением к концу, рассмеялся. Эхо на другом берегу раздвоило смех и послало назад чуточку уже искажённую часть, так что он, успев за это время немного испугаться и полууспев усмехнуться, вроде бы нашёл в этих звуках сходство с речью, и даже почти узнал отдельные её слова. Слова вполне знакомые, но будто бы искорёженные той же силой, которая обрушилась на все эти деревья кругом и вогнала их в странные, состоящие из одних изъянов формы. Заставила их расти в непривычном направлении — их рост уже не являлся способом лобового преодоления силы тяжести, а напротив, средством обойти, избежать её действия или игнорировать совсем. Искорёженные, увечные тела деревьев затрудняли их классификацию, следовало бы вообще не спешить с причислением их к царству растений, они куда больше походили на животных или птиц. Точнее, на части разорванных ужасной силой их изувеченных тел. Удивление, сопровождавшее распознавание в смехе гуся вполне осмысленных слов, не помешало, однако, сформулировать общее впечатление в привычной, с привкусом пошлости, манере. Подлинно, сказал себе он, в этом совершенно подлинном мире есть один изъян: в нём нет подлинного одиночества.
С тем он и повернул голову назад, внутренне всё же продолжая развивать наметившийся сюжет нарушенного одиночества, и произнёс вслух:
— Добрый день.
Что касается сюжета, развивавшегося внутри параллельно происходящему вне, разумеется — сюжета вполне банального, то он сразу включил в себя некую мужскую фигуру, высокую, с наметившимся брюшком — но лишь как свидетельством зрелости, фигуру странника, попавшего в глухое местечко, где, сидя на пляже и погрузясь в размышления, он поворачивает голову и встречается взглядом с… Образ другой фигуры сложиться вполне ещё не успел, задержавшись на фазе поиска прилагательных к нему: юная — непременно! тонкая — ещё бы! молчаливая — о, да!.. Вот на этом месте складывание образа второй фигуры упёрлось в тупик, да и сам сюжет рассыпался впрах, не выдержав противоречия между молчаливостью воображаемой встречи — и гусиным смехом, столь похожим на речь.
— Добрый день, — произнося это, он уже успел начать посмеиваться над выдуманным сюжетом, и на его губах уже потихоньку появлялась улыбка. Всё верно. Он, разумеется, запускал свой сюжет в сторону прямо противоположную сюжету действительному. Такова оборотная сторона банальностей, они редко совпадают с реальными происшествиями. То есть, и реальные происшествия, разумеется, банальны, но по-своему. И это происшествие не исключение: перед ним, точнее, позади него стояла именно такая своя банальность. Прежде всего это была старуха. Дальше — старуха, опирающаяся на самодельный, с сучками, костыль. Лицо старухи… Но тут он понял, что ни описывать, ни даже смотреть в это лицо ему не хочется. Он и не стал смотреть, решив дождаться поры, когда соберётся с силами. Между тем старуха продолжала договаривать свою реплику, так удачно наложившуюся на смех гуся-вожака:
— … що купували на схилах тей маеток… кажу ему: та вы що — с глузду зъихалы, чи шо?
Он сумел использовать затраченное на реплику время: собрал таки силы, правда — приполучив толику раздражения, поднялся на ноги и заставил себя глянуть старухе в глаза. Но глаз был только один. На месте второго зияла дыра. Пусть не зияла, а только — должна была зиять, если б не была прикрыта сморщенной, как сморщен пуп, плёнкой, кожицей ощипанной и освежёванной птичьей головки. Но это было ещё хуже, лучше бы она бесхитростно зияла. Шрам, пересекавший дыру наискось, был рваным, явное свидетельство разрыва — не разреза, с завихрениями ответвляющихся от него мелких рубцов, сложнейший рельеф, географический атлас, вот эта река с её поворотами и затоками… Чёрный, надвинутый на лоб платок. С оранжевым отливом загар. Белая бесформенная кофта, прорванная на том месте, где обязательна грудь — и где её нет. Юбка и кожаные шлёпанцы одного, земляного оттенка. Но главное, конечно же, шрам. Теперь он не мог отвести от него взгляда.
Старуха стояла неподвижно, и лицо её было неподвижно. Тем не менее, она излучала напряжение, которое он ощущал всей кожей. Направленное на него, это напряжение вводило его во всё большее оцепенение, будто он быстро замерзал. Он невольно напрягся, сопротивляясь замерзанию, как если бы он готовился отпрыгнуть или убежать. Так это и выглядело внешне. А внутренне приполученное им раздражение быстренько привело к привычным результатам, к насмешке, а затем и к отвращению к себе, и ко всему прочему. Ну, а желчный пузырь послушно впрыснул в чрево обычную порцию едкой кислоты. Он фыркнул, продолжая этот свой старинный ритуал, и даже начал поворачиваться, чтобы действительно уйти. Но тут же вспомнил, что идти некуда: позади река. Которую нужно бы переплыть, кстати… И ещё, подумал он, с какой, собственно, стати я должен уходить! Но главное — и именно оно приостановило его поворот — ему совсем не хотелось, не улыбалось поворачиваться к старухе спиной. Это было попросту невозможно, на такое не хватало никаких, уже собранных и ещё не собранных, сил: повернуться к ней спиной.
— Я говорю — добрый день! — сказал он с внезапным вызовом, но никакой реакции не ожидая.
Он ошибся снова. Старуха вдруг зажмурилась, так что уже нельзя было отличить здоровый глаз от увечного. А… так оно лучше, подумал он. У него, возможно — от непривычки к свежим воздусям, и без изысканных зрелищ кружилась голова. Затем старуха задвигала челюстью, зашамкала, из её глотки вырвалось нечто вроде кашля, сразу напомнившего ему что-то… урчание живота, клёкот птицы? А, вспомнил. Голосом саркастического гуся старуха прокричала:
— …нь…обры. То ж вы, мабуть, у гости до того дидька, шо купував отой маеток? Чи як? А де ж вы робытэ?
И она, как одноногая птица, или трёхногая — кому как нравится, а ему — не понравилось никак, подпрыгнула на костыле поближе к нему. Теперь он почуял и её запах. Ни слова об этом запахе, поклялся сразу он. Никогда. Запах был совсем, совсем ему чужой. Этим уже всё сказано.
Он выпятил живот, символ благонадёжности, и изобразил лицом само простодушие:
— Ага. К нему в гости.
Таким образом, выдавая себя за воплощение простодушия, он становился воплощением лжи. Старуха же постепенно набирала ход. Мышцы её тела, эти прежде — архитектурные излишества, оживали. По лицу и всей её фигуре заходили разнообразные выражения. Слова приобрели отчётливость, не теряя, впрочем, ни одного изъяна своих изувеченных форм. Старуха сыпала ими теперь, как из пулемёта. И как пулемёт, изливала вместо статичного напряжения — бурную агрессивность. Сам костыль её пришёл в движение, шаркал по траве, как настоящая нога, и подскакивал, натыкаясь на препятствия. Конец его всё быстрее описывал на земле и в воздухе дуги и хорды.