Прошедший многократный раз - Геркус Кунчюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мы пьем не для того, чтобы напиться, а для того, чтобы было весело, – говорю я ей, когда идем по улице Алезья к метро.
Она не понимает. Не понимает и польский концептуалист, ведущий меня под руку. Пытаюсь петь. И допеваюсь. Неизвестно откуда рядом с нами возникает босой клошар и предлагает глотнуть его вина. Хоть мы и пьяные, но отказываемся. Продрогший концептуалист оставляет нас. Долго прощаюсь с Марком. Завтра утром снова встретимся.
Большим усилием воли мы заставляем себя выговорить по-санскритски:
– Хороший человек этот Джим.
Неприятно, но мертвых все больше. Они множатся, как те кролики в Австралии, от которых так и не могут найти защиту предприимчивые фермеры. Вся земля – одно сплошное кладбище. Воздух отдает смертью и гнилью. Конечно, можно было бы что-нибудь изменить, однако живые не находят сил, а может, им просто-напросто не хватает фантазии. Я один из живых. Пока что. Поэтому меня волнуют мертвые. Иду на кладбище. Иду туда, где сосредоточено то, чем живу. Все хвалят это кладбище. Многие им гордятся и втайне надеются быть здесь похоронены. Может быть, действительно очень важно жить надеждой, что будешь похоронен там, где хочешь лечь. Город живет на кладбище. Город его кормит. Все шлет и шлет жертвы в его ненасытную пасть, одним приготовив роскошные торжества, а других провожая несказанно равнодушно.
Все идет к черту, поэтому слоняюсь по кладбищу, ищу известные имена, читаю выбитые на памятниках банальные надписи, возвещающие, что весь мир пошел ко дну и тонет в глубокой грусти. Все надписи лживые и циничные. Должно быть, так удобнее. Не ищу причин. Они мне неинтересны, поэтому только хожу от одного памятника к другому, смотрю на даты и считаю, считаю, считаю – сколько этим счастливчикам все-таки было отпущено времени. Не знаю, счастливее ли были те, которым удалось перешагнуть порог восьмидесятилетия, или те, которые умерли, едва появившись на свет. Не знаю. Не знаю и не ищу ответа. Не ищу, так как вопрос глупый. А если кто-нибудь и ответил бы, лучше бы не было, счастливее бы я не стал. Ответы не делают человека счастливее. Скорее наоборот.
Жрицы разжигают огонь у могилы идола. Полиция пытается прогнать фанатиков, но они снова обступают могилу, и неизвестно, что они здесь ищут, неизвестно, что находят. Полицейский добросовестно выполняет доверенные ему обществом обязанности, поэтому не разрешает даже фотографировать. У него оружие. Любовь безгранична, особенно тогда, когда ничего не стоит. Мне не нравятся любители идолов. Я их не понимаю. С другой стороны, пусть они все обосрутся!
Бессмысленно бродить по кладбищу, навещать незнакомых людей, которые могли быть или были убийцами моей души. Не знаю, что меня сюда привело в этот непривычно дождливый день. Не знаю.
Крипты или их остатки усеяны любовными признаниями, клятвами верности, лозунгами, утверждающими, что вождь не умер, потому что он бессмертен. Какая-то паранойя. Окружающая атмосфера завладевает мной, поселяется во мне, и я становлюсь одним из множества бродяг.
Хочу сбежать. Хочу отделаться от этого состояния, убежать от лиц, от мертвых, от дождя, насквозь меня промочившего. Хочу сбежать от холода, от дрожи, от невыразимой мысли, заставившей меня сюда забрести. Неприятно гулять среди этого скопления камней, которое доказывает, что счастливейшие из счастливейших, знатнейшие из знатнейших всего-то и смогли выпросить у бытия по камню, придавившему их прах.
– Простите, мы правильно идем к могиле Шопена? – справляется у меня одна пара.
Они, наверное, очень любят его ноктюрны, прелюдии, концерты для фортепьяно с оркестром, раз в такой дождливый день не теряют надежды найти его могилу. Все посетители этого кладбища бесконечно любят музыку, литературу, историю, философию. Все они чувствуют жажду, поэтому и ходят сюда освежиться, вдохнуть прах бессмертия. Не знаю, чего еще они могут ожидать. Чего могут ожидать от этого кладбища дети, привезенные родителями из Америки, Океании, Новой Зеландии? Они все здесь. Все с картами. Все отчаянно пытаются сориентироваться в этом месте, где одни важны, другие не столь важны, а третьи совсем незначительны. Блиставшие когда-то остротами в салонах большинству теперь неинтересны. Аристократические фамилии никого не удивляют. Служители казны забыты. Очарование красавиц недоступно.
– Почему ты так растрачиваешь себя? – спрашиваю лежащего здесь Модильяни. – Почему? Скажи, хоть мне и неинтересно.
Он молчит. Все они молчат. Все, успевшие налгать, наболтать, заморочить головы, теперь молчат. Даже не улыбаются. Они нереальны, так как их никогда не было. Никогда не было. Вокруг одна пустота. Только я реален. Все остальное выдумано.
– Будьте любезны, посторонитесь, я хочу иметь фотографию этого надгробия. На память…
Отодвигаюсь. Отодвигаюсь и наблюдаю, как некая личность с упорством каннибала пытается всосать в фотопленку своей камеры останки умершего. Один кадр. Второй. Третий. Личность обрадует своих родных и приятелей фотопроизведениями, на которых будут видны надписи, утверждающие, что мертвый на самом деле жив. Кому сейчас это важно? Жив он. Умер. Ничего не меняется. Никакого смысла. Никакой морали. Не разберешься теперь, как все это случилось и почему. Никто не углубляется.
Все были бы потрясены, если бы кто-нибудь отнял у них кладбища. Почувствовали бы себя нечеловечески обиженными. Вероятно, даже решились бы умереть и лечь под землю, чтобы исправить тот позор, который назвали бы преступлением против человечности. Они ни секунды не смогли бы пробыть без кладбищ, без мысли, что они необходимы, как и память, отдающаяся, словно проститутка, любому капризу времени.
– Будьте так добры, снимите нас у этой могилы, – просит меня горсточка японцев, не по рассказам знающих все ужасы, вызываемые атомом.
Они выстраиваются. Встают аккуратно, чтобы были видны надгробные надписи, которые позже будут напоминать, с кем им довелось иметь дело. Их лица выдают важность события. Они возвышенны и даже немного растроганы, так как знают, что другого такого гения человечество больше не увидит. Видеолента снимает их… Если бы было можно, они выкопали бы гения и, улыбаясь, держали его на руках перед камерой. Если бы было можно…
Дождь хлещет. Гуляют цветные зонтики. Я уже больше не человек, а лишь волна воды, гонимая подсознанием в неизвестном направлении. Когда-нибудь ворота кладбищ должны бы закрыться. Когда-нибудь все должно бы кончиться. Когда-нибудь.
– Я должен ей позвонить, – не находит себе места Марк, в то время как я, промокший, сижу дома и греюсь ромом, водкой, текилой, а также джином без тоника.
– Уже не выдерживаешь, – говорю, когда он в десятый раз набирает номер телефона той, которая коварно вышла замуж.
– Было бы глупо не встретиться, если уж я в этом городе.
Это «встретиться» означает одно – трахнуть. Он не может упустить такого случая. Может быть, только ради этой «встречи» и притащился из Австрии. Увы, никто не отвечает. Точнее, автоответчик сообщает, что в данный момент никого нет дома.
– Разве может она не быть дома всю неделю? – злится Марк, ожидая моего сочувствия.
– Может, ее муж, узнав, что ты приедешь, спрятал ее? – рассуждаю я вслух, хотя это и не слова утешения.
– Не может быть! Я говорил с ней по телефону из Австрии. Она сказала, что будет, будет ждать. Ничего не понимаю.
Все понимаю, но уж объяснять ему не стану. Он тоже понимает, однако боится, а может, и не хочет сказать это вслух. Все равно он решил получить то, за чем сюда приехал. Он не успокоится. Найдет сотни причин и в конце концов добьется своего. Вопрос только – когда. Сегодня ее трахнуть ему не светит. Кажется, не светит и на следующий день. Скорее всего, и послезавтра, а через неделю уже будет поздно. Мне немного смешно видеть его муки, однако, похоже, смеяться не над чем. Он хочет ту девицу. Хочет, а не получает. Это скверное состояние. С другой стороны, у меня в доме возникает какое-никакое напряжение. Это как жизнь, из которой впоследствии можно будет выжать какой-никакой сюжет. Однако я знаю, что погрузиться в перипетии чувств другого не удастся.
– Нет, так невозможно. Ее нет дома!
Марк и не чувствует, как становится неоригинальным. Сейчас его устами говорит мужская амбиция. Не хватает еще, чтобы с тоски начал пить. Пока что держится, но вскоре, подозреваю, из эйфории впадет в безнадежность и будет тушить ее жидкостью. Такая метаморфоза меня совсем не радует. Не хочу разделять его грусть. У меня полно своей, хотя я и не звоню недосягаемой по телефону.
Перестаю согреваться. Перестаю и пьянеть. Мука приятеля, достойная страданий, вынесенных святым Себастьяном, не утихает.
– А ты с ней точно договорился? – спрашиваю я, заранее хорошо зная ответ.
– Конечно! Конечно, договорился!
Глядя на него, понимаю, что одним людям в Париже суждено умирать, другим – метаться, разжигать страсть, а потом выпускать ее через трубу.