Прошедший многократный раз - Геркус Кунчюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Значит, мы так и будем здесь сидеть, – произносит недовольная Римма – она имеет право пожаловаться на недостаток внимания.
– Нет, сегодня вечером пойдем на Елисейские Поля, – говорю я ей.
– И вы опять будете пить, – грустно констатирует она.
Марк идет по Елисейским Полям так, словно час назад был нокаутирован Мохаммедом Али. Не в состоянии поверить, что с ним могли так поступить. Идет один, и ничего ему больше не нужно. Олицетворение грусти. Открытая рана. Залитое кровью сердце Христа и мука Марии в одно и то же время. Он – раненный стрелой голубь мира. Он – Непорочное Зачатие. Он – чистая жрица. В силу этих причин лучше к нему не обращаться.
Мы входим в музыкальный магазин.
– Здесь есть бар? – спрашивает меня жертва презренного заговора Марк.
– На последнем этаже.
Он исчезает. Углубляюсь в мир музыки. Надев наушники, слушаю все по очереди. Слегка даже подскакиваю, потому что и другие, более нетерпеливые, слушатели двигаются. Начинает болеть голова. Музыка и головная боль – неотделимы друг от друга. В голове звенит. От звуков прячутся все мысли. Они жмутся в уголках черепа и не показываются, даже искушаемые лучшими исполнителями.
– Может быть, надо его поискать, – прерывает меня Римма, испытывающая чувство коллегиальности с Марком-Страдальцем.
– Он в баре.
– Пойдем, ему надо помочь.
Не знаю, надо ли, стоит ли ему помогать, однако так болит голова, что хочется как можно скорее убраться из этого музыкального Акрополя. Голова просто разрывается. Сейчас есть только одна боль – моя. Другой нет и не может быть. Никто не поймет, как мне сейчас больно. Никто!
Марка находим сидящим у бара, совершенно пьяным и… пишущим письмо. Он с некоторых пор не чурается литературы. Еще немного, и начнет сочинять стихи. Может, уже и сейчас пишет стихами. Белыми? Ямбом? Гекзаметром? После таких приключений все может быть. После таких событий пробуждаются скрытые таланты, способности. Может, в нем дремал Байрон, Уайльд, Бодлер. Скорее всего, Бодлер. Цветы зла.
– Идем, Марк, – зовет его наивная коллега, которая не понимает, что прерывать творческий процесс непозволительно.
Марк заказывает еще. Из подсунутой барменом бумажки я понимаю, что он пьет уже четвертую или пятую дозу. Да, алкоголь спутник радости и безнадежности. Это вечная истина, которую в этот момент подтверждает Марк-Мука. Он даже немного сердит. Недоволен. Объясняет, что будет пить столько, сколько хочет, да и письмо ему еще надо закончить.
Даже не спрашиваю, кому это письмо. И так ясно.
После музыки я трезвею, а Марк в этом баре самый пьяный, хотя этого никто даже не замечает. Он хочет заказать еще одну. Ему все никак не удается закончить письмо. Не сомневаюсь, что это будет шедевр. Мог бы попросить копию, но сдерживаюсь.
Алкоголь хорошо действует на его творчество. Видно, что ему приходят все новые мысли, таить которые было бы просто безнравственно, их надо обязательно изливать и изливать на бумагу, чтобы тот, кто будет читать, понял все и до конца. В баре темновато, поэтому до меня не добирается ни одна родившаяся в голове Марка мысль. Он все не заканчивает. Если вскоре не закончит, может в какой-то момент упасть с барного стула.
– Вы идите, а я вас догоню, – удостаивает нас обнадеживающей фразой новоиспеченный писатель.
– Мы никуда не пойдем, – заявляет по-прежнему солидарная Римма.
Знаю, что пишущим одиночество необходимо, однако сижу и не двигаюсь с места. Головная боль проходит. Боюсь, как бы писатель не вытащил другой лист. Наконец он кончает, хотя по затуманившимся глазам видно, что мог бы еще писать и писать.
– Что делаем? – спрашивает мученик, словно я не просидел рядом с ним почти час.
– Я хотел бы выпить, но не здесь.
Действительно хочу выпить, так как больше здесь нечего делать. Странно, но без алкоголя и табака не представляю себе мира. Все остальное кажется одними пустяками. Может, я уже алкоголик? Нет, это мне только показалось. Ничего подобного. И приходят же иногда дурацкие мысли в голову! Должно быть, это все музыка. От нее все беды. Не надо было сюда идти. Проклятая эта музыка – классическая, современная, джаз, рок.
Тащимся до Монпарнаса. Уже темно. В кафе кипит жизнь, мне наплевать и насрать на их жизнь и кафе, как и на их бокалы, и на их чашечки кофе – веселящиеся выпивают их от силы по одной. Нам нужно больше. Гораздо больше. В миллион раз больше! Мы совсем иначе веселимся.
Накупив вина, сидим на скамейке перед кафе. На расстоянии вытянутой руки на улице расставлены столики, стулья. Нас разделяет метр. Нас разделяет, кажется, только метр, однако между нами – пропасть. Никто не собирается перепрыгивать через нее. Никто не хочет быть на другой стороне. Мы рядом и в то же время недосягаемы. Из бутылки нам в горло льется вино. Кто-то готов возмутиться, но не отваживается. Мы не нарушаем их законов. Наши бутылки вина засунуты в непрозрачные пакетики. Их и нас охраняют ангелы. Они сидят рядом за столиками и о чем-то болтают. Мы сидим на скамейке и молчим. Если мы заговорим, они заткнутся. Мы не хотим лишать их дара речи. Они не хотят, чтобы мы говорили. Молчащие и мертвые им ближе всего и не так страшны. Для нас они ничего не значат. Для нас они – абсолютные нули, как и мы, правда, для них, хотя они и терпят нас рядом с собой. Они считают, что доставляют нам удовольствие. Увы, увы. Никто не доставляет удовольствие просто так. Никто. У меня лопается ремень…
Прихожу в себя дома.
– Пел, неприлично ругался, называл фашистскими прихвостнями, орал песни вермахта, – рассказывают мне обо мне не терявшие сознания.
Мне должно быть стыдно. Не за что! У меня голова идет кругом от гостеприимства, музеев, награбленных ценностей. Чувствую, что с меня всего этого хватит. Не знаю почему, но я перенасытился – пережрал и перепил. Возвращаю себя к жизни пивом, а в голове светло-светло. Только один вопрос: что я здесь делаю?
Тишина. Ответа нет. Тишина.
– Мы завтра уезжаем, – говорит Марк.
– Да, разумеется…
Да, разумеется, больше здесь делать нечего. Нечего. Все когда-нибудь отсюда уезжают – Рильке, Хемингуэй, Миллер… Все проводят какое-то время, разочаровываются и уезжают. Потом, конечно, возвращаются. Иные даже привозят молодых любовниц, чтобы показать себя и рассказать, как славно они здесь проводили время, какие все были замечательные, интересные, неповторимые, таких теперь днем с огнем не найдешь. Всегда нужно уезжать. Нет, я пока не собираюсь. Знаю, что там, куда поеду, будет в сто раз хуже. Знаю, что, как только выйду из самолета, буду жалеть, что не остался еще на день.
– Наш Восточный экспресс отходит завтра.
Объясняю, что ехать целый день – безумие. Лучше ночью. Убеждаю. Решено: следующей ночью.
– А почему вы должны ехать ночью? Поезжайте послезавтра днем.
Они раздумывают. Колеблются. Мое предложение очень разумно. Решено: послезавтра.
– Если послезавтра, – говорю, – то оставайтесь жить у меня. Попьем. В последний раз попьем. В последний раз приготовим себе еду и обожремся. Неизвестно, повторится ли это когда-нибудь…
Они соглашаются. Живут у меня. Я даже забыл, что квартира принадлежит не мне, а путешествующему в это время по желтому Китаю Даниэлю, который совсем не хочет возвращаться в Париж. Он не тоскует по Парижу, как я не тоскую по Вильнюсу.
Воскресенье. Злосчастное воскресенье. В Восточном экспрессе ищем свободные места. Мои приятели уезжают. Поезд набит битком. Поднимаем развалившуюся на четырех сиденьях немку. Она, конечно, недовольна. Марк вытаскивает предназначенную для момента расставания бутылку бренди. Пьем по очереди из горлышка, стоя. Немке, с которой они будут ехать до Штутгарта, противно. Пускаем бутылку по второму кругу. Молчим, потому что все уже и так сказано. Сказано тысячу, миллион лет назад.
– Если как-нибудь, – говорит мне Марк, передавая бутылку, – она тебе позвонит, скажи, что я позвоню ей из Австрии.
– Хорошо, – говорю.
Он даже сейчас не теряет надежду. Я верю, что придет тот день, когда он вернет себе все с избытком.
– Было приятно, – говорит Римма.
– Никогда больше не плачь. Все – одно говно.
Голос объявляет, что провожающим пора выходить из вагона. Тянем еще бренди, меньшую часть оставляем на дорогу. Оно теплое, как и это воскресенье, от которого уже даже и не плохо.
– Позвоню, когда приедем. Ночью. Около двенадцати. Будешь дома?
Конечно, буду, куда я денусь в этом городе. Поезд трогается. Стою на перроне и слежу за ним глазами. Поезд поворачивает. Исчезает последний вагон. Как будто так и должно быть. Архетип разлуки.
Стою на бульваре Страсбур у Восточного вокзала и не знаю, в какую сторону двинуться. Если бы сказал, что мне сейчас не тоскливо, солгал бы. Город пуст. Меня, может быть, в нем тоже уже нет.
Пойду в Сен-Дени.
На бульваре Сен-Дени пожар. Все проститутки, бросив работу, любуются пламенем и смелостью пожарников. Огонь вырывается через окна. Пожарники спасают людей. Всеобщее движение и всеобщий интерес. Девушки из Сен-Дени хлопают в ладоши, когда пожарник технически безукоризненно выполняет свои обязанности – вытаскивает людей из пламени. Приятно видеть столько скопившихся в одном месте девушек. Есть куда посмотреть, однако воскресная грусть заглушает и это удовольствие.
– Явился, как договорились, – говорю открывшей двери специалистке по санскриту, у которой ногти на ногах сегодня украшены тремя литовскими цветами.