ДНЕВНИКИ 1973-1983 - Александр Шмеман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторник, 5 ноября 1974
Получил извещение, что моя "Life of the World" вышла по-немецки (в Швейцарии) – это ее шестой перевод.
Профессор Monas из Austin пишет, что в прошлом году в Ленинграде встретил группу студентов, у которой мое имя было "watchword"3 … И вот приглашает в Austin на десять дней и предлагает 1500 долларов! Америка.
Несколько страничек из книги Huizinga об Эразме.
С утра темно и дождливо. Листья почти все опали.
Среда, 6 ноября 1974
Вчера, вернувшись с голосования, весь вечер слушали о результатах выборов по телевизии. Разгром республиканцев, расплата за Никсона и за [уотергейтское дело]. Никсон, меж тем, при смерти… Удивление, даже страх от мысли – от кого, от чего зависит наша жизнь, от трагикомической природы земной власти и земных властителей. Пожалуй, только в одном месте Евангелия, в вопросе Христа: "Чье это изображение?" – слышится в нем презрение. Огромная страна погружается в кризис, потому что президент болен патологическим недоверием и видит всюду заговоры против себя. Никсон, Сталин – что-то очень важное для понимания феноменологии власти. В том-то и ужас, однако, что они – исключение, подтверждающее правило о "демонизме", присущем власти…
1 текущий ремонт (англ.).
2 Из стихотворения И.Анненского "То было на Валлен-Коски".
3 паролем (англ.).
Четверг, 7 ноября 1974
Вчера в Нью-Йорке. Завтрак с о. Кириллом Фотиевым. Радио "Свобода": проводишь там полчаса, но погружаешься зато в типично эмигрантскую атмосферу, сотканную из страха, сплетен, недоброжелательства и твердокаменной "правоты". Трагедия эмиграции, прежде всего, конечно, в выпадении из времени и потому – остановке времени. Как замирают люди с открытым ртом и поднятыми руками, когда останавливают фильм. Рот и руки и вся поза выражают движение, а на самом деле все неподвижно и окаменело. Это окаменение во всем – в спорах о "русскости", в "национальных организациях", потому что оно в самом сознании. Поэтому эмиграция реакционна по самой своей природе. Не участвуя в реальной жизни страны, народа, культуры, она может только "реагировать", но реакция эта, определенная изнутри этим отрывом, мертворожденная, иллюзорная. Все это я почувствовал, если не осознал…
Пятница, 8 ноября 1974
…в сущности очень рано, пожалуй, еще в корпусе. Уже тогда, мне кажется, я сознавал, что вся эмигрантская риторика (вроде "Церковь – это все, что у нас осталось от России… будем хранить ее…") – изнутри ложная, духовный тупик. Но вот прошло несколько десятилетий, и этот тупик все еще тут…
Пишу это, вернувшись утренним аэропланом из Rochester, где вчера вечером я читал лекцию в университете. До этого провел несколько преуютных часов у о.Ф.Войчика, с которым мне всегда как-то особенно хорошо. Три чудных мальчика.
Сегодня – сорок один год со смерти [в корпусе] нашего директора ген[ерала] Римского-Корсакова, человека, сыгравшего в моей жизни большую роль: открывшего мне русскую поэзию и литературу. Он меня особенно любил, всегда выделял и давал мне тетрадки с переписанными от руки стихами. И это в корпусе, где дальше погон, полков и "русской славы" никто не шел. Его смерть была моей первой сознательной встречей со смертью, и притом очень реалистической. Из-за узости коридора в его спальню нельзя было внести гроб, и мы – старшие кадеты – несли его на простыне в корпусную церковь. Он умер от рака желудка, и потому трупный запах был страшный, невыносимый… Тогда я в первый раз осознал разлуку, пустоту, остающуюся после смерти близкого в жизни, призрачность самой жизни.
И именно после его смерти начался мой внутренний отрыв от корпуса, все в нем стало пресным, пустозвонным, и через год с небольшим я сам попросил маму перевести меня во французский лицей, куда (осенью 1935 года – Lycee Carnot) я и перешел.
Если мерить жизнь решающими "личными" встречами, то получится, пожалуй, так: ген.[ерал] Римский-Корсаков, о.Савва (Шимкевич, "поручик"), В.В.Вейдле, о.Киприан. Каждый из них что-то действительно "вложил" в мое сознание, тогда как другие только так или иначе влияли на него. И это так потому, наверно, что каждый из этих четырех не только что-то "давал", но и брал от меня – то есть любил меня, и я, следовательно, был ему нужен. Кадый раз здесь был своего рода "роман", а не только умственное общение. И этого "романа" совсем не было с другими, может быть гораздо более замечательными людьми: Карташевым, Булгаковым, Зеньковским. Насколько же, по-видимому, личная встреча и взаимность и личная любовь важнее в жизни, чем "умственное" влияние. А вместе с тем точно описать и определить, что эти четыре мне дали , – невозможно, "влияние" же других вполне для меня очевидно.
Осень. Все больше неба, все больше этого удивительного, отрешенного света.
Понедельник, 11 ноября 1974
В пятницу вечером – приезд из Парижа племянницы Наташи. В субботу после всенощной – Тихон и Марина Трояновы. Рассказы о только что кончившемся в Дижоне втором съезде православной молодежи. Семьсот человек!
Вчера – на храмовом празднике в Sea Cliff'е1 . Два архиерея, крестный ход, изумительный солнечный день, радость от погружения в "праздник" и празднование. Потом банкет и моя для меня самого неожиданно "сильная" речь. Сильная в том смысле, что выливается в исповедание действительно и предельно искреннего убеждения, что наше "американское" православие не только не "измена" русскому, а его исполнение, его торжество… Вечером страшная усталость от всего этого.
Вторник, 12 ноября 1974
Восемь тридцать утра. Сижу в своем кабинете, вернувшись с утрени. Перспектива дня: экзамен по литургике, дантист, заседание Малого Синода, заседание "исполкома" Trustees [попечительский совет (англ.).], лекция на [вечернем курсе] Extension Program2 , общая исповедь. Кроме того, нужно найти время и написать на завтра очередной скрипт для радио "Свобода". Вот! В такие дни встаешь уже усталый… Кроме того – просьбы о встречах: студента Колумбийского университета, пишущего о Солженицыне, англиканского монаха из Англии, Верховского, собрание о новой постройке. Каждый день что-то, что выбивает из колеи, причем уже неясно, что и в чем сама "колея", если не в постоянной суматохе и трепке нервов.
Эти дни – с племянницей Наташей. Удивительная, прозрачная, светлая – naturaliter christiana. "Утешение", исходящее от таких людей.
Вчера вечером – заседание нашего Faculty, мирное и дружное. Доклад "историков" – Мейендорфа и Эриксона. В связи с этим размышления – опять и опять! – о богословском образовании вообще, об "истории" в частности. В идеале изучение истории Церкви, конечно, должно освобождать человека от порабощения прошлому, типичного для православного созна-
1 Храм Казанской иконы Божией Матери в городке Си-Клифф на Лонг-Айленде.
2 вечерних курсах.
ния. Но это так в идеале, увы. Помню, как медленно я сам освобождался от идолопоклонства Византии, Древней Руси и т.д., от увлечения, от "игры". А теперешний студент, определяемый в первую очередь незнанием истории вообще, никакой истории, еще меньше способен к нахождению собственного синтеза и "целостного мировоззрения". И главное здесь в том, что у Церкви нет "священной истории", подобной истории библейской. А между тем наше преподавание, выделяющее "историю" Церкви, как раз и превращает ее, волей-неволей, в священную историю и тем самым извращает, прежде всего, само учение о Церкви, восприятие и переживание ее сущности. Тут что-то крайне неладно, но как это исправить, как, прежде всего, это дать понять, формулировать – не знаю. И потому – неуверенность, разлад. С одной стороны – согласие с "историками": вне исторического подхода возникают ложные абсолютизмы. С другой – [согласие] с "пастырской" фракцией, стремящейся ограничить историю в пользу реальной, живой, существующей Церкви… Выходит так, что определение Церкви требует определения "историчности" Церкви и, следовательно, "истории Церкви" и ее изучения…
Основная "формула", мне кажется, все та же: эсхатологическая. Церковь – это присутствие во времени, в истории святого и священного , но не по принципу дихотомии "священное – профанное", а по принципу эсхатологическому – для возможности все во времени и в истории относить к Царству Божьему и тем самым оценивать его. Но в этом смысле Церковь и не имеет сама никакой "истории" как священной категории собственного бытия. Ее жизнь всегда "сокрыта со Христом в Боге", живет она подлинно не историей, а Царством Божиим. Поэтому ее история есть всегда и только история ее встречи с миром, всегда и только "соотношение". Вселенские Соборы, например, не суть какие-то "священные события" per se, "онтологически", в духовной реальности никакой "эпохи Вселенских Соборов" нет. Качественно они ничего не меняют в Церкви и в этом смысле – "относительны", как и все формы и выражения Церкви, вся ее "видимость" и "историчность". Их важность в том, что они всегда ответ миру, утверждение возможности спасения и преображения. Но как только мы их "абсолютизируем", то есть делаем ценностями в себе, а не по отношению к миру, как только, иными словами, мы делаем их самих "священной историей", мы лишаем их их подлинной ценности и подлинного значения. Такова очевидная греховность "абсолютизации" в Православии ее исторической культуры: пяти восточных патриархатов, переживание греками "Вселенского Патриарха" как священной и вечной категории Православия и т.д.