ДНЕВНИКИ 1973-1983 - Александр Шмеман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторник, 26 ноября 1974
В воскресенье в Коннектикут по делам семинарии. Образ преуспевшей Америки, богатства, успеха. Собрание в богатом доме, все крайне благопристойное. Но, Боже мой, с каким трудом в этой обстановке звучат слова о Церкви и о служении ей.
Сегодня утром – после утрени – длинный разговор с J.L., молодым студентом, об его "дружбе" с Я.Р. – другим, старшим студентом. Как говорить об этой извечной проблеме, как уберечь? От эмоциональности, сентиментальности, от этих под приторным покровом религиозной фразеологии и чувственности расцветающих "дружб", в которых уже ощущается головокружение перед пропастью. Пугать адом? Цитировать апостола Павла? Я знаю, что вдохновение собранности, чистоты, внутренней свободы есть преодоление "вверх" всех соблазнов, что если нужна борьба, то она возможна только во имя чего-то очень высокого и горнего. Своего рода "сублимация". Как провести черту между "половодьем чувств"2 и извращением? Черту формальную, ибо "сердцем" я ее всегда в других ощущаю: это именно когда радость заменяется какой-то унылой "фиксацией", одержимостью, когда человек "закрывается" тому, что через все в этом мире светит и просвечивает. Тогда начинается "нощь безлунная греха".
1 Все позволено (англ.).
2 Из стихотворения С.Есенина "Не жалею, не зову, не плачу…".
Пятница, 29 ноября 1974
Вчера Thanksgiving – у Тома и Ани. Вся семья, все внуки плюс Наташа и Алеша и Лиза Виноградовы: девятнадцать человек за столом. Чудный день! Сначала тихая, "легкая" обедня. Потом – уже по традиции – посещение имения Рузвельта в Hyde Park и Vanderbilt Museum на обрыве над Гудзоном. Зимнее прозрачное солнце, безветренный день, тишина этих парков, этих комнат, в которых когда-то было столько жизни. Не знаю, почему, но на меня все это действует неотразимо. И снова – этот удивительный свет, это где-то далеко за Гудзоном вспыхивающее в закате окно. Вечером – индюшка. Дети поют хором – "Да молчит всякая плоть", "Архангельский глас" и Christmas carols1 . Беспримесное счастье, полнота жизни…
В среду – лекция в Brooklyn College. Час на метро – и словно в какой-то другой стране, другом городе вылезаешь наружу. Час в разговоре со студентами, и полное от этого удовлетворение. Утром проснулся со звенящим в голове стихом (Одоевцевой?):
Я помню, помню, я из тех,
В ком память змеем шевелится,
Кому простится смертный грех
И лишь забвенье не простится…
Сегодня вечером – Чалидзе, Литвиновы, Шрагины.
Суббота, 30 ноября 1974
Вчера – "вечер диссидентов" у нас. Впечатление, что все это – очень хорошие люди: чистые, благородные, сердечные – в самом глубоком смысле этого слова. Но притом – люди без окончательного выбора и потому, в сущности, растерянные, потерянные. Они чудно могут анализировать все "тамошнее", но словно неспособны на выбор и цельность, на собранность и целеустремленность. Это не страх и не малодушие: каждый из них это доказал своим "диссидентством", это какая-то врожденная боязнь, испуг перед "абсолютом", боязнь потерять "свободу", "включиться"… По избитому шаблону: "суждены нам благие порывы…"2 . Удовольствие от состояния "порыва". Sic et non. И от всякого толчка в сторону большей ясности, большего выбора – пугаются, сжимаются, уходят в себя и пассивно сопротивляются. Отсюда их нелюбовь – к Максимову, к Солженицыну. Они их пугают своим выбором. В сущности, идеал их – это быть расстрелянными во время безнадежной демонстрации. Amor fati3 . Однако "человеческий тип" бесконечно привлекательный и столь же "мучительный". Сидели до двенадцати и уходить явно не собирались… Подтолкнул Миша Аксенов.
У русских: огромное, рыхлое, бесформенное – но всем этим сильное "я".
1 Рождественские колядки.
2 Из стихотворения Н.Некрасова "Рыцарь на час". Правильно: "Суждены вам благие порывы".
3 Любовь к судьбе (лат.).
Двадцать восемь лет со дня посвящения в священники (преп. Никона Радонежского). Этот день помню с большой ясностью: как спускались с Льяной от метро по rue de Crimee к Сергиевскому подворью] и, так как было еще рано, зашли в парк] Buttes Chaumont. Помню серый, типично парижский день. Потом на Часах, когда кадил еще дьяконом, помню папу в церкви (необычно – на подворье). Сам момент хиротонии не помню. Только массу духовенства в церкви и радостного о.Киприана (он водил меня вокруг престола). После службы Андрей принес в алтарь греческую рясу, только что сшитую А.Л.Световидовой (ее привез с собой в Америку). Завтракали на Clichy у родителей], потом, на пути в Clamart, где я служил первую всенощную (а на следующий день – первую Литургию), заехали с Л. к дяде Мише Полуектову. А на следующий день – в воскресенье – днем я заехал к митрополиту Владимиру, и он подарил мне дароносицу. Помню проливной дождь на пустой rue Daru, фонари, Василий Абрамович Гаврилов, сторож, отвел меня в ризницу и подарил мне епитрахиль митрополита Евлогия. Все это было двадцать восемь лет тому назад! И остается от этого одно огромное чувство благодарности за все полученное в жизни, за все это ничем не заслуженное счастье, столько счастья! И пока пишу это, в окно вливается ярко-красный закат и озаряет книги, многие из них – еще подворских лет: Duchesne, Васильев (?) – купленные в подражание о.Киприану…
Только что завтракали в Scarsdale у Миши и Веры Бутеневых. Все дети – дома, и я всегда, глядя на них, думаю о том, как хорошо сотворил Бог человека (и это несмотря на то, что Алеша и Таня "не ходят в церковь"), – ибо из них, особенно старших, излучается красота добра.
Понедельник, 2 декабря 1974
Только что проводил в Kennedy1 – в Париж – Наташу, с которой за три недели мы очень сжились.
Вчера днем заезжал Павел Литвинов – передать Наташе письмо – и с ним Есенин-Вольпин, которого я еще никогда не видал. Впечатление – русского интеллигента-профессора 19 века… Волнения об аресте Осипова, вызове Анатолия Марченко, обыске у Твердохлебова. По видимости, начался новый нажим.
Вечером преуютный ужин у Сережи и Мани.
В пятницу говорил Шрагину: нужно было бы для вас, "третьей эмиграции", устроить семинар по русской эмиграции, в которой вы ничего не понимаете. У меня все время сидит в голове эта мысль: не только для них, но и для самого себя разобраться в этом опыте, совпадающем хронологически с моей жизнью. Это был целый мир, смешение и столкновение всех "Россий", особенно обостренное тем, что происходило оно в безвоздушном пространстве. Но чем поразителен и, пожалуй, единственен этот "мир", то это своей полной отвлеченностью, отрешенностью от всякой реальности: "русскость", но без всякого не только отношения, но даже интереса к реальной России, Православие, но в ту меру, в какую оно – составная часть этой отвлеченной "русскости".
1 Kennedy Airport – международный аэропорт Кеннеди в Нью-Йорке.
В "эмигрантском мифе" поразительны и его иллюзорность, и его сила, или, вернее, их сочетание: чем иллюзорнее миф, тем он сильнее. С одной стороны – "кружимся в вальсе загробном на эмигрантском балу"1 , а с другой – именно этот "вальс" и завораживает, и втягивает в себя, и побеждает убежденность, жертвенность, энергия, с которой люди действуют во имя совершенно иллюзорных дел: какого-нибудь "общекадетского съезда"… Собрать его просто для того, чтобы встретиться, – и никто собирать не будет, и ничего не выйдет. Но претворить его в ритуал, включить его в "эмигрантский миф" – и все выходит, хотя то, что вышло, со стороны поражает своим абсолютным номинализмом, своей полной ненужностью. Однако в том-то и все дело, что нужна была только сама встреча , которой бы не вышло, не будь она овеяна силой "мифа".
Еще поразительно то, что миф , чтобы сохранить свою силу, свою "энергическую" способность, должен быть всеми силами охраняем от всякого анализа, должен оставаться "золотым" – или трагическим, или еще каким-либо – сном ("честь безумцу…"2 ). Он должен быть возвышенным, дабы оправдывать "верность" (мы остались верными России…). Далее, он должен иметь свой негативный полюс, дабы "верность" могла переживаться как "непримиримость", "бескомпромиссность", "принципиальность". Он должен быть достаточно расплывчат и поверхностен ("За Русь, за Веру!"), чтобы, переживаемый как верность, бескомпромиссность и т.д., одновременно не слишком мешал жизни ("эмигрантскому быту" – с балами, весельем, встречами Нового Года и т.д.). И достаточно прост, чтобы можно было не задумываться (ибо "Россию погубили все эти интеллигенты").
Таким образом, миф сохраняет эмиграцию (вводит в нее детей, родившихся в 1951году!), но он же делает ее решительно бесплодной, саму ее претворяет в миф. Ибо, поскольку это миф, он непромокаем для "реальности" – будь то России, будь то Запада. Как характерно, что "вторая эмиграция" – 40-х годов – в сущности включилась в этот миф, ничего нового к нему не прибавив. Ибо тут действует простое правило: чтобы быть эмигрантом , нужно принять миф, но, приняв миф, теряется всякий смысл самой эмиграции, она становится "целью в себе".