Passe Decompose, Futur Simple - Дмитрий Савицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вспомнил ее неожиданно обритую мяу-мяу, турецкую шелковистость, смущение и не совсем вразумительное объяснение:
— В хамаме на улице Розье террористы развели лобковых непарнокопытных, для которых ДДТ, что твой кокаин…
Через неделю в нежных схватках она кололась, как придорожный репей…
Je ne t'aime plus!
Ступор. Ужас. Желание проснуться.
Объяснение было коротким. Да, она сделала это назло. Нет, ей не нужны были эти пять тысяч. Да, она s'envoyee en l'air с фотографом. И с его сыном тоже. И еще с каким-то типом. С типом было интереснее всего. До этого нет. Хотя… Один раз. После дискотеки. Когда он был в отъезде. Пошла в отель. Какой-то парень. Какая разница? Датчанин или швед. Отодрал, как козу. Не могла ни сесть, ни… Все равно. Все все равно. Она свободна. Он тоже свободен. Мы что, женаты?
Он попробовал ей не верить. Не получилось. Он знал, это было тривиальным самоубийством любви. Бафф! Меж глаз наповал. Я вас любил. Я вас любила. Стиснутые зубы, побелевшие губы. Вот твой пуловер. Вот твой плащ. Письма? Не беспокойся, консьержка будет пересылать.
Нет, за кого она себя принимает?
— Ради бога, только без рук!
— Я?
— Ты!
— Мало что ли в Париже красивых девочек?
— Ага, и веселых мальчиков?
— Garce! Идиотка! У тебя что, со мной был недобор оргазмов?
Он знал, откуда это берется. Ей хотелось еще побыть молодой проказницей, в которую подряд влюбляются все мужчины. Ей хотелось приключений, восторгов, ухаживаний, свободы. Она не хотела, она тайно ненавидела это новое постоянство отношений и чувств. Но именно об этом он ее и предупреждал в самом начале, в том июле, в том августе, когда она ему предложила переехать к ней.
Тогда она была уверена, в том, что единственное ее желание — быть с ним.
Еще он знал, что она себя наказывает. За что? Старается изо всех сил стать несчастной. Из-за Ирен?
* *Он забрал свои вещи. Она швырнула ему его ключи. Он знал, что через неделю она будет реветь белугой, сёмгой будет реветь, зеркальным карпом! Он знал, что она будет покупать на углу песочные и миндальные вульгарные эклеры, плитки горького семидесятипроцентного шоколада, слоеное со взбитым кремом и просто развесное сливочное мороженное и будет есть его стоя с закрытыми глазами у холодильника, сначала ложкой, а потом — пальцами, размазывая по морде маскару, слезы и сливки… Он знал, что она будет валиться в постель в шесть вечера, как есть одетая, в свитере, полосатых рейтузах и высоких баскетках, чтобы проснуться за полночь с головой дурной, как после того самого тунисского красного…
Он знал, что нужно поймать её возле дома, сгрести в охапку, удержать, как воробья, пока дергается минуту или две, а потом она обмякнет и начнет пускать влагу через глазные и носовые, издавая булькающие и завывающие, а дальше будет легче и проще. Шмыгнет носом, начнет искать клинекс, застыдится совсем по-детски и злых этих пять атмосфер из неё выйдут.
Главное потом — не напоминать, забыть, стереть белым ластиком…
Но он не мог. И с этого и начался Нью-Йорк.
* *Было за полночь. За двойным стеклом иллюминатора текла и клубилась мрачная, серебряным свечением наполненная, пустыня. Какая-то звезда, нет, скорее планета, сваливала за горизонт. Становилось холодно. Он привстал, пошатнувшись, достал из багажного отделения легкое одеяло. Усевшись, плеснул в бокал виски из собственной бутылки, запил бромазепам и закрыл глаза. За дергающимися веками мутное ничто медленно ползло с северо-востока на юго-запад, с одиннадцати утра на пять вечера. Через левый висок вниз по правую ключицу был всажен ржавый штырь. Старое это железо медленно поворачивалось. При желании можно было бы пойти сблевнуть.
Он сглотнул ядовито-жгучую отрыжку, мотнул головой, ударился о стекло иллюминатора и выругался. Если принять маалокс, пройдет изжога и, быть может, тошнота. Но маалокс нейтрализует бромазепам. А без бромазепама не выжить. Без передовой капиталистической химии мозги начнут бродить, аки дурное тесто, давить на коробочку, выпирать через ушные и глазные. Pourriture…
Без зепамаброма "боинг" полетит задним ходом, хвостом вперед, пока не врежется в каменную помойку Нью-Йорка.
* *Она нашла его адрес через фотоагентство. Было второе или третье января. Повальное похмелье. В быстро густеющих сумерках валил теплый крупный снег. Когда раздался звонок в дверь, он висел на своей "стиральной" — головой вниз. У него не было времени выровнять давление в горизонтальной позе, он слишком резко вернулся в вертикальный мир и поэтому, когда открыл дверь, принял ее за часть своего головокружения.
Она была в легком, на парижскую зиму скроенном, до пят, пальтишке. На голове шерстяная шаль, которую он ей привез из Бейрута, поверх шали огромная лисья шапка, руки в карманах. Бледное лицо ее было мокро от снега, и он сразу понял, что она боится, как бы он не подумал, что она плачет.
— Пустишь? — спросила она, входя.
Он не знал, что сказать и автоматически скреб пятерней затылок.
— Я у отца, — сказала Дэзирэ, разматывая шаль. — На Риверсайд Драйв. Он повез Ирен в аэропорт. Мы провели с ним Рождество. Как ты? Я тебе помешала? Ты один?
Он был один. Он был один с Викки, с Анной, с Кетти и с Мери-Лу. Одиночество его было солидным, надежным, почти торжественным. Что ей нужно от него? Он так хорошо, так мирно висел вверх ногами… Адепты ордена Человека — Летучей Мыши, ультразвука и комариного плова, не имеют права встречаться с подветренными француженками. Они должны висеть вниз головою по крайней мере три часа в день…
Кой дьявол тебя принес?!
Они долго сидели в темноте. Так было легче. Она курила, стряхивая пепел в пустую пачку "Мальборо". Париж, оказывается, не изменился.
— И Плас де Вож по-прежнему квадратна? — спросил он.
— Я много думала, — наконец, сказала она. — Я не пришла просить прощения. Я…
— Я тебя умоляю! Давай не будем!
— Погоди…, я все же должна это сказать. Когда мы были вместе, в какой-то момент у меня возникло ощущение, будто жизнь кончилась. Словно ты меня запер в наши отношения, как в шкаф. Ты понимаешь? Я не знаю, если ты можешь понять… Словно твоя любовь меня запирала на ключ… У меня началась паника. Я ни за что не хотела тебя потерять. Тем более — ранить. Потом ты вернулся из этой поездки… Из Афганистана.
— Пакистана…
— Из Пакистана. И ты был совсем чужим. Какое-то время. Две или три недели. Я не помню. И ты пил больше обычного. И не хотел ничего рассказывать… Курил дурь. Без меня. Ты вообще вдруг был без меня. Всё, что ты мне сказал, это то, что там что-то произошло. Не знаю, что, но я поняла. Я чувствовала, что нужно переждать.
— Слушай, если ты собираешь материал для мемуаров…
— Не будь циником. Ты вдвое старше меня. It's too easy. У тебя нет пива?
Он открыл бутылку "вальполючеллы", налил. Она выпила быстро, как пьют дети после беготни во дворе, сама себе налила второй стакан, так же, большими глотками прикончила, почти невидимая во тьме, виновато улыбнулась.
— Эта история с отцом. Я знаю, что из-за нее я у тебя искала защиты. Это было несправедливо по отношению к тебе. Я тебе навязывала не твою роль. Я чувствовала себя виноватой. И я хотела любым способом отделаться от чувства вины. Теперь всё это не имеет значения… Ты молчишь… Но я буду последовательной эгоисткой. Если тебе это все ни к чему, то мне всё это нужно сказать вслух. Вслух — тебе. Даже если тебе это неприятно.
— И этот тип, фотограф, Жан-Франсуа…, я бы ему отхватила регалии садовыми ножницами. Под корень. Это сейчас. Тогда же мне хотелось, чтоб было как можно хуже, как можно грязнее, примитивнее… И так оно и было. Он этим и живет. Пропускает через свою компашку конвейер. Школьниц. Идиоток. Претенциозных мечтательниц. Обещает сделать из них звезд. Конечно, я всё это понимала. Он теперь на ТВ. Casting. Выбор больше. Власти над — больше. Над дурами. Короче, я добилась того, чего хотела. Я уничтожила то, что между нами было. И я очень долго была довольна. Несколько месяцев. А внутри мне было дико страшно…
Он не знал, как, чтобы не слишком в лоб, по лбу, по голове остановить её.
— Мы всё это уже обсуждали? Не правда ли? — сказал он. — Мне совершенно не интересно выслушивать всё сначала…
— Ким, ты сам знаешь, что ты неправ. Мы обсуждали совсем не это. Мы обсуждали моё блядство, мою ревность, твою божественную возвышенность…
Он встал, взял со стола газету, что-то мягко шлепнулось на пол, скомкал несколько страниц, присев на корточки возле камина, чувствуя сажу на пальцах, подсунул под непрогревшее полено, добавил щепок, чиркнул спичкой.
Так было лучше. Абсолютная тьма уж слишком хороший экран для трехмерных кошмаров.
Она еще долго говорила. Более-менее повторяясь. Возвращаясь к одному и тому же: безвыходность, замкнутость их отношений, его перемена после Пешевара, отец, её желание всё разрушить. Это была одна долгая жалоба. Плачь по убитой любви.