Димитрий - Алексей Анатольевич Макушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
***
А ты сам, Шуйский, клятвопреступник. То говорил ты, узурпатору Борису в угоду, что царевич Димитрий в Угличе на ножичек напоролся — ничего умней не мог выдумать? — потом, когда уж я подходил к Москве, начал, дрожа от страха, клясться и божиться, что спасся царевич неведомым образом, что ты, когда был в Угличе, и тела-то его не видел, теперь вот распускаешь слухи, что заклан бысть отрок от лукавого раба Бориса Годунова — так говорил ты московским людям? не отпирайся! так, так! — а ежели заклан бысть тот царевич, то значит, я — не я, я — никто, неведомый самозванец, даже, может быть, Гришка Отрепьев, хотя уж ты-то, Шуйский ты несчастный, не мог не видеть Гришку Отрепьева, мерзкого пьяницу, когда он жил тут в Чудовом монастыре. А ты бы сам заклал меня в Угличе, если бы повелел тебе Годунов. Тебе убить кого — плевое дело. Послал бы тебя Борис вместо Битяговского-злодея меня убивать, уж ты бы мастерски справился с поручением, не знаю даже, спас бы меня тот, кто спас, великий человек, врач и влах, которого священное имя мне даже и называть не хочется в паскудном твоем присутствии, глядя в гнилозубые твои очи… чем больше произносил я всех этих слов (заглядывая в макушинский машинописный текст), тем более отдалялась от меня, значит, и от него, Шуйско-Муйского, возможность настоящей и взаправдашней казни, как если бы ярость уходила в эти слова, терялась в них; оставалась только печаль.
***
А что ты сделал с Комарицкой волостью, Шуйский ты Муйский? Думаешь, я забыл? Думаю, что и ты не забыл. У таких, как ты, память коротка; допускаю; о своих давних злодействах ты и не вспоминаешь; но даже такой, как ты, не может не помнить, что творил всего полгода назад, когда вы разгромили под Добрыничами мое войско, чуть меня самого не убили, коня убили подо мною, и я бежал от вас в Рыльск, а вы, вместо того, чтоб меня преследовать, набросились на несчастную Комарицкую волость, меня поддержавшую, принялись дома жечь, амбары жечь, житницы жечь, жителей жечь, жителей не просто жечь, но сперва пытать, сперва мучить, мужчин подвешивать за ноги, за обе ноги или за одну ногу, к деревьям, стрелять в них из луков, как по живым, трепещущим, кричащим от ужаса, вам на радость, мишеням, а женщин, ясное дело, насиловать, уж не без этого, по многу раз каждую, целыми сотнями, потом, натешившись, сажать их на раскаленные сковороды, насаживать на раскаленные гвозди, младенцев бросать в огонь, детей бросать в воду, девушек, тоже натешившись, продавать по дешевке в рабство. Весело было, Шуйский? Хорошо было, Муйский? Ликовала душа твоя? содрогалась от счастья поганая твоя душенька? Вот только не надо мне, скотина, рассказывать, что ты все это проделывал по приказу лукавого раба Годунова. Вы всегда все делаете по приказу какого-нибудь раба, которого считаете своим господином. Но рабы это вы: рабы лукавые, ничтожные и жестокие. И нет вам, и никогда вам не будет прощения. И победить вы не можете. Все пришли под мои знамена, после ваших зверств, даже те, кто до той поры сомневался: и вся Комарицкая волость, и вся Северская земля, и все Дикое поле, и все Низовские земли.
Вот чего вы добились вашими зверствами. Вы разбили меня под Добрыничами, самих себя разбили повсюду: и под Севском, и под Путивлем, и под Кромами, и под Ливнами, и под Тулой, и под Москвой, и во веки веков, аминь.
***
Конечно, к казни присудил его земский собор, боярский синклит. Все правительственные парсуны, даже картонные, закричали в один голос: казнить! Казнить, казнить и казнить! Казнить всегда, казнить везде, до дней последних донца. Что ж, казнить так казнить. Вот уже он на плахе, наскоро сколоченной Хворостининым. То поднимал он голову, то клал ее снова на плаху. Отлично сыгранный страх стоял в гнилозубых глазах его. Виновен я, говорил Шуйский, он же и Муйский, то кладя голову на плаху, то снова приподнимаясь, виновен я, я — винюсь. Я винюсь, я каюсь, я даже и прощения себе не прошу. Бес меня попутал, бес путал, путал и окончательно попутал меня. Все так и есть: сперва клялся я и божился, что царевич в Угличе на нож напоролся, жизни лишился, потом что Годунов к нему убийц подослал, потом, что спасся царевич, что другого мальчика закололи, потом опять стал народ мутить, намекать ему, в приятном лице Перова и Простоперова, что это я из страха перед тобой так сказал, а на самом деле закололи царевича, а ты вообще неизвестно кто, самозванец и Гришка Отрепьев, как еще Годунов говорил про тебя, и так, в конце концов, изолгался, что уж и сам теперь не знаю, что правда, что ложь. Казни меня, государь батюшка Димитрий Иоаннович! Нет мне жизни на этой земле. А еще говорят про тебя, что ты лжец и обманщик. Да мы здесь все лжецы и обманщики, причитал Шуйский-Муйский, являя залу всю свою гнойнозубость. Мы живем во лжи и по лжи. А разве ж это жизнь? Сеют землю рожью, а живут ложью. Все изолгано, все ложью изгрызено. То есть мы-то, Шуйские, — князья истинные, настоящие Рюриковичи, этого-то у нас не отнимешь. Мы даже из Рюриковичей самые старшие, самые знатные, не какие-то там, без роду, без племени, неизвестно откуда и взявшиеся на грешную нашу голову. Но столько в нас лжи, государь, что правильно ты поступаешь, когда голову мою грешную рубишь, грешногнойную голову лжи отсекаешь навеки. Вестимо, не простят тебе этого. Скажут, как же, мол, так? Скажут, казнил Шуйского, Василья Ивановича, из Рюриковичей старейшего и знатнейшего, природного князя Русской земли, а сам-то, скажут, неизвестно ведь кто такой, пришлец какой-то, беглый монах. Ох, осудят тебя, государь, как только голова моя, вот эта (голосил Шуйский-Муйский, хватая себя за голову), вот эта голова моя с плахи покатится; ох же, осудят. Но ты не слушай никого, государь, ты поступай по правде, по совести, руби голову всей застарелой лжи, руби уж, не медли. Особенно тех не слушай, кто за меня заступается. А слушай свою матушку, инокиню Марфу, святую женщину.
Она не соврет, не обманет. Она сперва на весь мир кричала, что убили ее младенчика, ее Митю, что Годунов ее Митю зарезал. А потом вдруг признала тебя, когда ты воскрес, в Тайнинском-то с каким умиленным видом вышла с тобой