Сомерсет Моэм - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если историки литературы считают «роман воспитания» Моэма существенным вкладом в историю Bildungsroman’a, то критики и читатели, искушенные и не искушенные, отнеслись к шедевру писателя довольно прохладно, некоторые же и вовсе с нескрываемым раздражением. Винить в этом, впрочем, следует не Моэма, а начавшуюся мировую войну, в чем сам писатель прекрасно отдавал себе отчет. «Когда книга вышла, — поделился он спустя много лет своими воспоминаниями с Гэрсоном Кэнином, — она успеха не снискала, так как я имел несчастье опубликовать ее в 1915 году, и ей пришлось конкурировать с куда более значительной сагой под названием „Мировая война“. По сравнению с этой сагой борения и невзгоды моих героев казались далекими, невнятными и несущественными. Уловить нужный момент для издания книги — неоценимый писательский дар».
Была и еще одна причина неуспеха моэмовского шедевра. В суровую годину — а роман увидел свет в августе 1915 года — читатель хотел развлекательной (точнее было бы сказать — «отвлекательной») литературы еще больше, чем в мирное время, роману воспитания он предпочитает детективы, научную (а еще лучше — «ненаучную») фантастику, юмор, эротику. До становления личности героя, его мучительных поисков своего места в жизни массовому читателю, тем более в военное время, не было решительно никакого дела — отсюда и довольно скромный тираж романа: и в Англии и в Америке он не превысил пяти тысяч и — в отличие от многих других книг Моэма — не допечатывался. Достаточно было бросить взгляд на заглавие толстой книги, чтобы догадаться: новый роман Уильяма Сомерсета Моэма никакой особой радости читателю не сулит, увлечет его едва ли. Роман был нужен не читателю, а автору. «…Едва я утвердился в положении популярного драматурга, — пишет Сомерсет Моэм в книге „Подводя итоги“, — как меня стали неотступно преследовать воспоминания о прошлом. Смерть матери и вызванный этим развал семьи, сплошная мука первых лет в школе… Радость спокойных, однообразных, но волнующих дней в Гейдельберге… Скучные занятия медициной и захватывающее знакомство с Лондоном. Все это вспоминалось так настойчиво… стало столь откровенным наваждением, что я решил: нужно написать об этом роман, иначе мне ни за что не успокоиться»[51]. Старая как мир истина: вспомнить, чтобы навсегда забыть.
Увы, «наваждением» роман для англоязычной читательской аудитории не стал, а вернее, не стал на первых порах — в дальнейшем «Бремя страстей человеческих» переиздавалось многократно, нашло в конечном итоге своего читателя. В 1915 же году лондонские и заокеанские критики были строги и единодушны. «Черты героя столь искажены, что интерес к нему мы вправе проявить ничуть не больший, чем к тяжело больному человеку… В столь длинных романах повторы особенно утомительны, из-за них мы менее благодарны автору за точно выписанные портреты действующих лиц и изображение различных сторон жизни» («Атенеум», 21 августа 1915). «И Филип, и Милдред производят отталкивающее впечатление» («Панч», 25 августа). «На первое место выходят однообразие и убогость жизни» («Субботнее обозрение», 4 сентября). (Напомним здесь, что эти же «однообразие и убогость» инкриминировались и «Лизе из Ламбета»: дескать, жизнь и без того тяжела — не лучше ли сочинить что-нибудь легкое и веселое?) Разочаровал критиков и стиль романа — слишком, с точки зрения многих, простой и безыскусный, что Моэм, собственно, и сам знает и оговаривает в предисловии к английскому изданию: «Я охладел к цветистому слогу и метафорической прозе… Теперь меня влекут простота и безыскусность… Для витиеватых украшений не оставалось места… Театр научил меня ценить краткость и остерегаться пустословия…»[52] «У меня нет таланта к пышности языка»[53], — обронил как-то писатель в другом месте и по совсем другому поводу.
Американские зоилы высказались еще резче. «Сентиментальное рабство жалкого дурака» (нью-йоркский «Уорлд»). «Филип пустышка» (филадельфийская «Пресс»; в оригинале игра слов: «Futile Philip»). «Автор мог написать правдивую книгу, а написал тошнотворную» («Наблюдатель»), «Мрачная картина пустоты жизни» («Циферблат»). «Стиль хромает, и сильно» (детройтская «Таймс»). А подводит печальный итог «Таймс-Пикейн» из Нового Орлеана: «Эту историю при всем желании не назовешь здравомыслящей. Получить от нее удовольствие может лишь тот, кто не в ладах со вкусом».
«Не в ладах со вкусом» оказался лишь один критик, чей голос явно выделялся из неодобрительного хора, — «некий» Теодор Драйзер. Автор «Американской трагедии» в статье «С точки зрения реалиста» от 25 декабря 1915 года, напечатанной в авторитетном журнале «Нью рипаблик», назвал, не скупясь на комплименты, «Бремя страстей человеческих» «гениальной книгой», а Моэма «великим художником». «Безукоризненная вещь, которая пришлась нам по душе, но которую мы не можем до конца оценить, при этом вынуждены признать, что это произведение искусства». В своей статье, которую точнее было бы назвать «С точки зрения импрессиониста», Драйзер сравнивает роман Моэма с бетховенской симфонией, «чьи бурно расцветающие звуки… наполняли воздух неуловимым смыслом, трепещущим и умирающим». Скажем откровенно, смысл этого туманного импрессионистического пассажа менее «уловим», чем смысл рецензируемой книги.
Что же до ее смысла, то рецензенты, быть может, увидели бы в ней куда больше «позитива», чем «негатива», если бы Моэм и Хайнеманн сохранили первоначальное заглавие «Вместо пепла украшение». В этом случае кто-то из более добросовестных критиков мог бы заглянуть в Книгу пророка Исаии, нашел бы там стих 61, 3 и прочел бы его целиком. Тогда «тошнотворные» подробности, «сентиментальное рабство», «мрачная картина пустоты жизни», «однообразие и убогость», «искаженные» черты главного героя отступили бы на задний план, а на передний выступил бы, напротив, положительный пафос этого автобиографического романа. «…Господь… послал Меня… утешить всех сетующих, возвестить сетующим на Сионе, что им вместо пепла дается украшение, вместо плача елей радости…»
Елея радости в «Бремени» критики и не приметили, а ведь он в романе есть. И он тоже в известном смысле парадоксален: лишь окончательно убедившись, что жизнь лишена смысла, герой начинает ценить ее по-настоящему, «гордиться ею»: «Жизнь его казалась ужасной, пока мерилом было счастье, но теперь, когда он решил, что к ней можно подойти и с другой меркой, у него словно прибавилось сил. Счастье имело так же мало значения, как и горе. И то и другое вместе с прочими мелкими событиями его жизни вплетались в ее узор. На какое-то мгновение он словно поднялся над случайностями своего существования и почувствовал, что ни счастье, ни горе уже никогда не смогут влиять на него, как прежде. Все, что с ним случится дальше, только вплетет новую нить в сложный узор его жизни, а когда наступит конец, он будет радоваться тому, что рисунок близится к завершению… Филип был счастлив»[54].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});