Via Baltica (сборник) - Юргис Кунчинас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было сравнительно рано, но я понял, что не засну. Сварил еще кофе, в баре (Люция сама показала свои запасы: не слишком большие, но все-таки) нашел подходящий напиток и включил первую попавшуюся пластинку – «Болеро» Равеля. Чересчур драматично для доброго утра? Нет, пусть себе крутится. Во дворе кривая старуха уже развешивала свои вечные тряпки – что она, другого дела не знает? Так, пропала, пленники очень внимательны к мелочам, которых вольные не замечают: прачку, почтальоншу, дворника, женщин с детьми. Я знал: тут полно проходных дворов. Служащим очень удобно среза́ть дорогу к своим конторам, а тем, которые не хотят никому мозолить глаза, тоже лучше ходить этими кошачьими тропками. Сейчас, когда я рассказываю эту историю, все изменилось: проходные дворы перекрыты, черные лестницы замурованы, арки забраны железными прутьями, ворота заперты, и повсюду кодовые замки, сигнализации и т. д. А тогда не существовало частных владений – все было сквозное. Вильнюс в ту пору был очень удобным для городских аутсайдеров и уголовного мира. Старый город, по крайней мере. «Болеро» уже восходило к своей кульминации, закручивалось, как серпантин в горах, а я сидел у окна с остывающим кофе и больше не мучился будущим. На меня сошел несказанный покой, чуть ли не благодать: теперь это все мое, тут я господин.
Люция оставила вволю всяких съестных припасов, но после обеда я вышел на улицу – за куревом и газетами. Вдалеке промелькнул наш завкафедрой Альбинас Н. Рядом с колокольней св. Иоаннов – тоже издалека – я разглядел двух бывших своих однокурсниц. Все, больше никаких подозрительных лиц. Довольный, я возвратился к себе на базу и больше не выходил. Никому не звонил, Люции тоже никто не звонил. Я выпил несколько рюмок, прослушал по очереди Beatles и Доменико Модунъо, Вольдемара Матушку и даже Эдиту Пьеху. Потом отправился в «Вайву», посидел там час или два, познакомился с капитаном внутренних войск литовцем Болесловасом, который, стоило мне заикнуться о литературе, прямо расцвел. У него с нашей прозой, видите ли, родство – капитан в раннем детстве был дружен с Вайткусом. Они из одной деревни, вместе коров пасли. Да, Марюс Катилишкис [41] , когда-то его называли Вайткус. Другой бы что-нибудь записал, только не я. Я слушал внимательно, жадно – старый пень говорил горячо, все помнил отменно, включая клички коров. Дал мне свой телефон – домашний и даже рабочий, зачем? Я поблагодарил, хотя знал, что звонить не буду. Больше – никаких знакомств. Вернулся затемно, упал на кровать и спал до утра. Встал, выпил чаю, снова поспал, а проснувшись, понял две вещи: посещения «Вайвы» крайне опасны. И второе: все равно я туда пойду, не вытерплю! Первый раз в жизни у меня появились свои владения и относительная автономия. У меня были некоторые удобства, деньги, а инстинкт самосохранения взял и исчез – наверное, так бывает всегда? Наверное.
Проснулся заполдень, хотел поставить какую-нибудь пластинку, но тщетно: диск не крутился – не было света. Пришлось проверить предохранители – они в коридоре. Поменял. Пока ковырялся, мимо прошла кривая, вежливо поздоровалась, почему-то стала хихикать. При свете я ее разглядел – древняя, но не очень, и глазки такие живые… Я вышел курить во двор и там впервые увидел Долорес Луст. Я не знал, конечно, что это Долорес, что Луст, ничего не знал. Просто-напросто во дворе, на скамейке, раскрыв какую-то книжку, сидела тощая темноглазая девочка с длинными черными волосами, ножками толщиной с карандаш, в коричневых башмаках. Она деловито курила и листала страницы.
– Замерзнешь, деточка.
Перевела на меня глаза – тогда я и заметил, что они темные, – и улыбнулась: дяденька, не волнуйся! Поднялась и пошла. Таких тонюсеньких ножек я, правда, ни разу не видел. Больше я там ее не встречал, но запомнил – лет через десять мы познакомились при совершенно других обстоятельствах, и с этой поры Долорес Луст как некий незлобный призрак кочует по моим сочинениям. И будет так кочевать, пока я пишу.
Ночью затрещал телефон – и по долгим звонкам я понял: междугородка. Поднял трубку. Звонила Люция – она до сих пор в Москве, столько формальностей и волокиты, столько бюрократизма, но уже завтра, завтра! Шутила, смеялась, прощалась – и все: голос прервался на полуслове, а больше она не звонила. Последнее дуновенье Люции.
А дальше… Дальше случилось неотвратимое (если оценивать холодно и объективно). Только полный кретин мог вести себя так, как я. Назавтра должна была появиться пресловутая математичка. Мне это представлялось так: потеря свободы и прав человека, конец автономии и т. п.
Вот я и решил погулять напоследок: денег хватало. Я пустился по кофейням и барам Старого города. К вечеру оказался в центре: возникли друзья и знакомые. Я всех угощал, словно что-то предчувствовал. Я помнил, что пора возвращаться, но не мог оторваться от старых и новых друзей. Мы бродили из бара в бар: трояк швейцару – и любая дверь нараспашку! На выходе из «Паланги» мы затянули песню, появилась милиция, мои собутыльники тут же сделали ноги, а меня – загребли. Вот и все, без особого ужаса думал я в тряском темно-синем фургоне, в котором нескольких выпивох везли на улицу. Т. Костюшко. Я знал: там, над рекой, не только следственная тюрьма, но и большой городской вытрезвитель. При задержании я не сопротивлялся – рассчитывал на послабление. Черта с два – раздели и заперли в камеру, где высоко над дверью горела тусклая лампочка. Велели ложиться и спать. Зря я пытался что-то им объяснять, сулил выкуп – пьяные бредни! Под утро я начал что было сил колотить в обитую жестью дверь – выпустите в туалет! Долго стучал, дверь открылась, плотный сержант мне здорово врезал, и я ненадолго, но отключился. Потом я брел до туалета в конце коридора, а после сказал этому битюгу: даю сто рублей, отпусти! Тот осклабился и врезал еще сильнее – хорошо еще, я успел повернуться боком. Беда! Как же я влип! Ведь система сработает – и капут. Так и случилось. Днем стали дергать из камер по одному, кого-то возвращали назад, других отпускали. В зарешеченное, без стекол, окно мы видели, как они выбегали из желто-кирпичного, царских времен, Тюремного управления – на свободу, где столько пива! Счастливые, только шаг – и свобода. Мне стало пусто и горько. Я смолил сигарету за сигаретой, хорошо, что запасся. Наконец вызвали и меня. По поводу пения на проспекте Ленина – никаких претензий. С кем пил? Я их не знаю. Ладно, собутыльников побоку. Чем занимаешься? Работаешь, учишься? В академическом отпуске, ответил я и притворно заныл: отпустите, для меня это плохо кончится, войдите в мое положение, будьте любезны, я же студент, с кем ни бывает!
– Уже плохо кончилось, парень! – как любят они это слово! – Тут кое-что выяснилось.
Незлой на вид капитан – опять капитан – угрюмо глядел на меня.
– Думаешь, трудно выяснить, если хочется? Ты же в розыске, тебе на пятки военкомат наступает. А это уже не наше – это, брат, общее дело!
Он мог меня запросто отпустить, но уже позвонил и сказал. Мог бы не дозвониться, мог вообще не звонить, никто бы его не тронул. Студент в вытрезвителе не был уникальным явлением. Но уже позвонил. Узнал. Отступать было некуда.
– Сейчас за тобой приедут, – бросил он и велел сержанту меня отвести назад, в зарешеченную комнатушку, где уныло сидели помятые и побитые пацаны, тощий дрожащий дед и даже один поэт, получивший уже известность в Старом городе, – кто за него поручится? Их-то я и оставил ждать дальнейших ударов судьбы, когда во двор вкатился зеленый военный газик – за мной! Мерзкий, отвратительный страх сдавил мне внутренности, ладони и лоб намокли – и сделать я ничего не мог: я боялся, очень боялся, и поэтому все представлялось еще ужаснее, чем было на самом деле. Никаких автоматчиков – лейтенантик и шофер. Никаких наручников, мне даже курить предложили. Да и в военкомате пожурили скорей для порядка и по обязанности. Офицер, на сей раз майор, без выражения сообщил:
– Тебе-то, парень, еще повезло! – Опять та же песня. – Очень тобой интересовался один полковник. Лично! Он бы тебя засадил, понимаешь? Не понимаешь… В тюрьму бы ты загремел, вот что! Ладно, везите его.
И отвезли меня в том же газике на Татарскую, на сборный пункт. Призыв заканчивался, осталась одна или две партии. Все, аминь. Мне стало вдруг так легко, что я рассмеялся. Глупо, конечно, но… Растянулся на нижней койке трехъярусных нар и задремал.
Три дня пришлось проваляться на этих нарах. К счастью, в прорехе куртки я обнаружил завалявшиеся купюры – их хватило на питание у Пращуров, да, в той самой пивной, теперь она стала столовой для новобранцев. Тех, естественно, у кого были деньги. Как-то пригнали еще одну партию, стало тесно. Но в тот же вечер обозначились и купцы – всех выгнали на квадратную асфальтированную площадку и усадили на землю. Кто мог, подложил чемодан или ранец. Шел слабый снежок. Какой-то хмырь в мегафон выкликал фамилии. Названный поднимался, рапортовал – я! – и со своими шмотками переходил на другое место. Переходил с видимым облегчением – наконец повезут куда-то, кончится безнадежное дурака-валяние на голых дощатых нарах. Когда я уже совсем потерял надежду, вдруг прокричали мою фамилию. Я замечтался и не сразу расслышал. Меня ткнул в бок криворотый экономист Алоизас, брат по несчастью, исключенный студент, как и я, студент: Эй, оглох! Тебя! Тогда я поднялся и быстренько перешел на сторону этапируемых – только бы не передумали! Как быстро я примирился с судьбой! В нашу группу попал Алоизас, будущий реставратор обители бернардинцев, а тогда – наголо бритый костлявый парень с широким носом и толстыми масляными губами.