Дмитрий Донской - Сергей Бородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он повел за собой старика и, только положив в пояс деньги, удивился: «А я ведь и впрямь коня-то продал! Выходит, приехал домой!»
Еще день не погас, а уж Кирилл ходил, расспрашивал:
— Гдей-то тут в Затынной слободе огородники?
Ему показали дорогу.
— А не слыхали, есть там Горденя?
— Это — у которого белая капуста?
— Он самый.
— Есть там такой. С того краю второй дом будет.
— Ладно!
На другой день Кирилл собрался к Гордене. Он сунул в суму коломенскую сулею, намазал салом сапоги и, удивляясь своей робости, пошел к огородам.
Тут было хорошо. Низко, близко к реке. Лыбедь текла, поросшая широкими листьями кувшинок. Воздух был свежий, пахло землей и ботвою. За тынами тянулись гряды. Пушистыми зелеными хлопьями сугробилась над грядами ботва моркови. Пунцовыми жилами на плотных и скользких листьях темнела свекла. Кирилл подивился было пустым грядам, но там спел лук, золотясь бронзовой чешуей, и серебряный чеснок. Подале лежало поле, там вразвалку росли огромные голубые кочаны капусты.
Между гряд стояли обширные кади с водой.
Кирилл вошел в огород. Навстречу ему двинулся смуглый черноглазый человек, и в его бровях, или в переносице, или в ушах было какое-то переползающее, как тень, сходство с Анютой.
— Тебя Горденей зовут?
— По капусту, что ль? Обождать бы надо с недельку.
— Капуста капустой. А мне Анюту повидать надо. Сказывали, она тут, у тебя.
— У меня.
— Как бы ее кликнуть?
— А зачем?
— Из Коломны я. Наказывали об доме сказать.
— Мне скажи. Она мне сестра.
— Самой надо.
— Самой нет.
— Где ж она?
— К вечеру будет.
— Ну, я зайду.
— А ты скажи, я ей передам.
— Сам скажу.
— Беда, что ль, какая?
— Нет, беды нету. А наказывали ее спросить. Там баба одна.
— Постоялка, что ль?
— Не, соседка. Там об ней у соседки справлялись. Ну, дело бабье, наказала: скажи, мол, ей, скажи самолично.
— Это уж не анафем ли ее пришел?
— Может, и он, не знаю.
— А чего ему надо? Ведь монах!
— Он теперь расстрига. Своим трудом жить удумал.
— Значит, он и приходил?
— Не знаю.
— Ты ж сказал: расстрига.
— Это так. А он ли приходил, не ведаю.
— Пришел ей сказать, а что сказать — не знаешь? Что-то я не пойму.
Кирилл подумал, что запутался. А Горденя, помолчав, решил:
— Ты лучше не приходя. Не сбивай бабу. Сколько годов томилась, стала затихать, а ты опять разбередишь. Не ходи лучше. Скажешь в Коломне: не нашел, мол, нету. Идем, капусту посмотришь.
— А она не придет?
— Нонче, может, и совсем не придет. У ей в городе кума заболела, позвала по дому доглядеть. Может, задержится. Вот, глянь сюда: хороша?
Белые кочаны лежали, словно витые серебряные чаши, в синеватых листьях. Желтоватые шары, гладкие, будто смазанные маслом, поблескивали на осеннем солнце, крепкие, как костяные.
— Чем это ты их так выходил?
— А! Сам дошел. Она тепло любит, а пьет, как лошадь. Только пои. Так я ей теплое даю питье, не из реки, а из кадей. Вода за день согреется, вечером — пей. Вот она у меня и такая. У меня тут многие перенять норовят, да никак не домекнут, как это я водой ее ращу, не верят: тут, мол, какое-то другое дело. И ничего у них не выходит. Надо любить дело, тогда его и поймешь. А поди морковь у меня глянь. Видал такую?
Кириллу хорошо было ходить по этой земле, где еще утром ступала Анюта, где на влажной земле не ее ли виден узкий след.
— Много у тебя народу пособляет?
— А где его брать, народ? Нешь это Москва! Мы в походы не ходим, пленных не имаем. Отколь нам руки брать? А были б руки! У нас пару коней дешевле купить, чем одного полоняника.
— Да Рязань ведь воевала.
— А ты слыхал, чтоб мы пленных брали? То сами в полон идем, то полон на свой размен спущаем. Мы, брате, не Москва. Наш Ольг голову высоко несет, а дело стоит.
— Место у вас такое. Промеж Москвы и Орды.
— Да уж либо к одним, либо к другим бы прислонялся.
— А ежли б он к татарам прислонился?
— Ну, я б в Коломну пошел.
— Весь народ в Коломне не уместится.
— Я про весь народ не скажу. Он сам о себе знать должен.
— А народ — это нешь не ты?
— Ты что-то тут плетешь! Это на сытый живот с тобой говорить надо. А я еще не ужинал.
Кириллу показалось, что Горденя обиделся. И решил уйти.
— Ты все ж Анюте скажи: приходил, мол, человек из Коломны. Желал ее видеть. Пускай завтра подождет.
— Скажу, ладно. Только чтоб об том человеке промеж вас разговору не было. Такое мое слово.
— Про того я ей ничего не скажу. А ты ей скажи: был, мол, человек из Коломны. Пускай ждет. Надо с ней самой говорить.
— Чудной человек! Ладно. Приходи завтра.
Кирилл ушел. Осталась одна лишь ночь без нее. Только одна. Но не будет ли ночь эта длиннее всех прошлых лет, тяжелее пути, пройденного за эти годы? Она началась уже сейчас, пока светило осеннее белое солнце. И кончится она не раньше, чем солнце снова взойдет.
Двадцать первая глава
МАМАЙ
Мамай проехал мимо ханских садов.
Поверх зеленого седла сверкал его алый халат. Желтые сапоги прижались к серебристым конским бокам.
Окруженный выбеленной каменной стеной, сад тянулся долго. Мамай искоса заглянул туда с высоты коня. Сад простирался, как водоем, полный синевы и лазури. Ветви, уже освобожденные от плодов, качались, и шелест листвы заглушал жалобную женскую песню. Как золотые рыбы в глубине струй, где-то шли там и пели ханские жены. Не знали, что вдоль стены по тропе проезжает Мамай, которого боялись все.
Там, в глубокой тени, шла ханша с бровями, похожими на вскинутые крылья стрижа. Мамай однажды застал ее лицо врасплох, когда, привстав на стременах, заглянул в сад. Теперь не привстал: сзади следовали начальники войск, он ехал говорить с ханом о русских делах, о походе и хотел, чтоб люди видели, как равнодушен Мамай к сокровищам хана. Но глаза косились поверх надменных стен, и ухо внимало шорохам и смутному плачу песни.
К воротам сбежались воины принять Мамаево стремя, но он круто повернул коня в ворота, и стража угодливо распахнула их перед ним.
Не сгибаясь, Мамай въехал во двор, и так же, не сходя с седел, въехали за ним всадники.
Со смирением надлежало Мамаю войти в ханский дом. Смиренно объяснить позор Бегича. А Мамай въехал победителем и остановил коня среди цветов и фонтанов. Начальнику ханской стражи приказал:
— Сообщи!
И пошел к дому, как к себе домой.
Весть о Воже радовала хана. Хан был поставлен Мамаем, обязан был помнить о том, и потому ненавидел Мамая. Хан думал:
«Разгром на Воже смирит гордеца. Убыль войска — убыль Мамаевой силе. Позор унизит и ослабит Мамая и возвысит и укрепит ханскую власть».
В саду под высокими резными столбами террасы сидел хан. Высоко над ним к цветистым узорам потолка ласточки прилепили гнезда и пели, готовясь в далекий осенний перелет. Хан любил птиц. Ноги, зябко поджатые, он покрыл золототканым халатом. Длинные глаза исподлобья следили, как дерзко шел к нему, мимо стражи, Мамай. Круглые, прозрачные, мышиные уши хана оттопырились; розовый тюбетей, глубоко надетый на голову, покрывал круглый лоб. После приветствий Мамай опустился на ковер и замолчал, выжидая.
— Видим беду, — сказал хан. — Нужен мир. Мир дает сил.
Мамай смотрел: вот сидит хан и рад!
Как пойманный барс, Орда ненавидела Мамая, но покорялась его руке, доколе в руке был меч. Ныне, думали, выпал меч. Меч — это войско, а войско побито.
— Выпал меч? — спросил хан.
— Нет, хан.
— А как?
— Новое войско есть.
Беспокойным взглядом хан оглянул вождей, стоявших вокруг Мамая. Каждого знал, многие из них склонялись на сторону хана, но все стояли, робко потупив взгляд. Лишь Мамаев пес — генуэзец — позади других ворочал круглыми, совиными глазами. Была и в этом Мамаева дерзость: являться к хану со своим рабом. Не ему ли внемлет Мамай, кидаясь опять на север, когда ласточки уже кличут в теплые края?
— Иным есть нужда ослабить Орду. Не слушай их.
Мамай не понял, о ком сказал хан, и смолчал. Но нахмурился: Мамай не просил у хана советов, сам разбирается в своих делах. Сам знает свой путь. Если б Вожа не пресекла Бегичева пути, если б Москва пала, пал бы и хан, ханом бы стал сам Мамай. Ныне ж нет сил валить хана, и хан осмелел: судит, будто и впрямь правит Мамаем.
— Надо немедля напасть на Москву. Поход даст победу; победа ж не ослабляет.
— Тебе дана сила Орды. Но силе нужен ум. Смотри ж! — сказал хан.
«Учит! А как будет рад, если Мамай покорится и не пойдет в поход. А как будет рад, если пойдет и падет. Не дам ему меда, дам горечи».
— Пойду и возьму Русь!
Хан угощал туранскими дынями. Зеленая мякоть благоухала, как розы. Сок освежал, и слова складывались в ласковую и медленную речь, словно их пропитал густой дынный сок. Так и следовало беседовать под сенью ханского сада. Мамай говорил, словно, запрятав в рукаве плеть, ласкал ребенка.