Дмитрий Донской - Сергей Бородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В монастырской земле государь не волен. Там монастырь хозяин!
— Да бедствие-то мое от князя, от его войн!
— Исстари так велось — народ вместе с князем тяжесть войны на себя приемлет.
— С князем? А игде ж на нем тяжесть? Нонче поутру на него глядел — с вьюношем на конях верхами промчались. Ничего себе князь — сыт, румян, дороден. А я? У него на коне цепка позлаченная, а меня впору на железную посадить, как волошского кобеля. Зол я, голоден, черен. Посади, боярин! Я за похлебку каждому горло перегрызу, кому скажешь.
Тютчев взглянул в мокрые стариковы глаза и повернулся прочь от собора. Он пошел быстро, но старик опять поймал боярина за кафтан:
— Постой, боярин! Что ж ты молчишь?
— Некогда мне.
— Я, что ль, один такой? Ты всем ответь! И, обернувшись к собору, крикнул: — Братцы! Подьте сюды! Боярин ответ дает!
От Спаса рванулось несколько человек. Тютчев увидел их позеленелые в сумерках лица, их смрадные рваные сермяги, космы волос и одичалые безрадостные глаза.
Он резко выдернул из стариковых ногтей свой легкий кафтан и схватился за рукоять сабли:
— Отстань!
Старик от его движения поскользнулся. Тютчев пересек площадь и торопливо вернулся на княжой двор.
— Боярина Бренка не видали?
— Еще у государя! — ответили караульные.
Но Бренко уже сходил с крыльца, радостно вдыхая чистый морозный воздух.
— Михайло Ондреич! Дело к тебе. У Спаса на Бору смерды попусту языки чешут. Ты б ими занялся.
— А чего ж! Сейчас пошлю. У меня это скоро!
— А то чего ж потакать им?
— Я про то и говорю: ко всенощной пойдешь, ни одного не увидишь.
— Обступили меня, за кафтан царапают, государя хулят!
— А у тебя, что ж, сабли с собой не было?
Тютчев застыдился: сабля была, а сбежал.
Он смущенно распрощался с Бренком, слыша, как Бренковы ребята уже пошли тихой ватагой в сторону Спаса на Бору.
Двадцать четвертая глава
МАМАЙ
Степи туманились сентябрьской мглой. Порывы ветра обрушивались вместе с дождем. Седла не просыхали. Кожа липла, с оружия свисали капли дождя.
Когда проглядывало солнце, от коней и от одежд поднимался пар.
Снова Орда шла в поход.
Встречались торговые караваны. Вожаки завистливо кричали воинам. Охрана караванов просилась назад, в конницу: всякому хотелось добычи.
Из Москвы в Сарай задешево шли на горбах верблюдов тяжелые московские товары; в тяжелых тюках покачивались лесные меха. Задорого шли в Москву из Сарая кожи, ткани, оружие, серебряные прикрасы красавицам. Шелка и ткани из далеких стран Орда перепродавала Москве с изрядным барышом: не зря стала на торговых путях в Китай, и в Туран, и в Иран, и в Крым, и в Византию.
Встречались широкобородые, широкотелые русские купцы. Смотрели на ордынские войска молча из-под кудлатых бровей. Быстроглазые странники останавливались, опираясь на посохи. Неразговорчивые монахи сурово отворачивались, словно походы, войны и мирские страсти текли мимо их глаз, как горький дым. Они шли в Орду старым торговым шляхом и показывали пропускные грамоты. Их задерживали и под присмотром отправляли в глубь Орды.
Бернаба, гордясь своей русской речью, заговаривал с ними:
— Аз усретоша вы и рекем: смири крутодушие; тебе плакатись подобаеть, да прощен будеши. Отныне ты есмь не русь, но татар. Овча, пребывая в стаде, не врежена будеть. Русь же покончена есть.
Но мало кто откликался на его речь. И отвечали ему непонятно, словно у русов был другой язык.
Бернаба говорил Мамаю:
— Допросил встречного. Глуп, груб. Русской речи не разумеет. Говорит, словно тщится свой язык сжевать.
Степью шли по древнему обычаю, раскинувшись на многие версты вширь. Так саранча наползает на посевы. Так движется в черном дыму степной пожар.
Но, достигнув лесов, Мамай приказал идти в тишине, обрыскивая обочины, таясь русского глаза: надо было не дать Москве опомниться, навалиться на нее врасплох. Прежде не береглись. Ныне — иное время.
Лошадь Мамая, согретая тяжелой попоной, гордая своей аравийской кровью, порой, словно чужих коней чуяла в лесу, ржала, и лесной гул откликался ей протяжным ревом. Мамай хлестал ее по голове, заставляя молчать. Она вскидывалась, но он крепко сидел в седле.
Мамай вел неутомимо. Переходы бывали долги, стоянки коротки.
Русский сентябрь обдавал их дождями и холодом. На ночь Мамаю ставили белую, расшитую тамгами юрту. Ковры пахли теплой степной травой.
В конце сентября днем они миновали Вожу — выше тех мест, где за месяц до того полегли золотоордынские воины, где по лесам еще бродили одичалые татарские лошади. Вечером воины поставили юрту. Клим внес одеяла. Москва приближалась, заутра предстоял большой и стремительный поход.
— Миновали! — сказал Бернаба. — Но надо бы было набрать больше людей.
— Откуда?
Бернаба побледнел. Мамай улыбнулся: чем больше проливал он кровь, тем чаще отливала кровь от лиц собеседников.
— Не бойсь. Хватит.
— Если нас не ждут.
— Не смекнут ждать. О шахматах не скучаешь?
— А ты хочешь играть, хан?
— Еще не хан. Ступай спать.
Но Бернаба медлил.
Клим внес ужин и, опустившись на колени, расстелил на ковре скатерть. Воин, опершись о хвостатое копье, вошел охранять выход. Мамай весело сказал воину:
— Ну, видел, Вожа узка.
— Многим она выше горла! — ответил воин.
— Что?! — оторопел Мамай.
Но воин не смотрел на него и молча оправлял ремни панциря. Клим, расставляя еду по скатерти, вслушивался в их разговор.
— Что ты сказал? — подступил Мамай.
Воин спокойно ответил:
— Я пожалел тех, кому Вожа стала выше шелома. Они бы среди нас были кстати.
— Смел ты. Но смелость твоя от страха.
Воин ничего не ответил, и Мамай, помолчав, отпустил его.
Вслед ему Бернаба сказал:
— Мне это не нравится!
— И так бывает в походах.
— Что ты несешь Москве?
— А что бы ей ты принес?
— Приказал бы: срыть начисто город. Церкви пожечь. Иконы и книги пожечь. Русские бы песни запретил: пусть поют по-татарски. Монахов научил бы корану. Русов угнал бы в глубь степей. Женщин их отдал бы татарам пусть татарчат рожают. Пусть забывают свой язык. Татар поставил бы торговать товарами русов. Так Русь станет Ордой. А когда станет Ордой, двинемся дальше. Задавим весь мир. Мамай станет превыше Чингиза. Это просто и крепко.
— Хорошо думал. Ты, вижу, совсем татарин.
— Да, когда хочу, чтобы ты стал выше Орды.
— И ты рядом со мной?
— С тобой!
— Ты прав.
За юртой во тьме неистово заржал конь.
Они легли.
Мамаю думалось, как он кинет могучий вал конницы на врага. Как следом пошлет второй вал. Так он сломит врага. И во главе третьего вала ринется сам. Путь раскроется. Вся страна ляжет, как перед Батыем, до самого Ледяного моря.
Захлебываясь, заорал осел. Надо бы осла угомонить, но не хотелось двигаться и распоряжаться о том.
Бернабе было уютно лежать. Но сон не шел. Он знал, что Мамай не спит — слышно было его прерывистое дыхание.
Генуэзец думал:
«Вдруг переломится Мамаев клинок? Вдруг споткнется серебристый Мамаев конь? Кто тогда поднимет меня из дорожного праха? Моя судьба — Мамай».
И он слушал дыхание своей судьбы, когда вдруг ковер, закрывавший вход, откинулся.
Вошел, держа полыхающий светильник, мурза Таш-бек. Лицо его пылало и трепетало, обагренное светом.
— Что ты? — Мамай приподнял голову.
— К тебе, князь.
Таш-бек вдруг оробел и заговорил издалека:
— От бессонниц и от ветра глаза наших воинов красны. Мы идем торопливо и тайно, как воры.
— Так надо.
— Воины скучны и суровы. Вокруг костров молчат. Если разговаривают, когда я подхожу, смолкают.
— Говори.
— Я спросил: почему? «Мы, — говорят, — идем быстро и тайно, как воры. Значит, Мамай боится».
— Бараны.
— Они не идут дальше.
Мамай вскочил:
— Ты впереди всех, если несешь плохую весть. Рад?
— Князь!
— Ты позади всех, если надо спешить для дела. Как они смеют?
— Спроси их сам.
Мамай торопливо натянул сапоги и вышел.
Пылали костры. Розовые сосны вздымались в черное небо. Воины стояли вокруг огней. Все молчали. Мамай один спрашивал их:
— Боитесь?
Они молчали.
— Ни один не вернется, если свернет с дороги. А дорога наша через Москву.
Они молчали.
Тогда Мамай кивнул сотникам. Сотники закричали, свистнули плети. Но ни плети, ни уговоры не смогли сломить робости у золотоордынских войск, прежде бездумно и радостно кидавшихся в любую битву.
Мамай приказал выбрать самых упорных.
— Чтоб вам не страшно было в бою, я сам порублю вам головы!
В костры побросали дров, и пламя поднялось выше. Самых старых приволокли к огню и кинули на колени. Они отвечали: