Дмитрий Донской - Сергей Бородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сбегай за конем себе.
А сам приподнялся на стременах, заправил под себя полы и слегка поиграл конем, рванул, осадил, чтоб чувствовал над собой руку.
Вдвоем с отроком они проскакали через расступившихся воинов, выехали на Москву, поскакали слободами, малолюдной дорогой, к Валуевой вотчине. Из-под конских копыт вырывались тяжелые комья снега, взметались с деревьев вспугнутые стаи ворон, кое-где женщины в ярких шалях пугливо запахивали за собой калитки или взбегали на высокие крыльца — от воинов всякого можно ждать.
Не доезжая Валуя, Дмитрий натянул узду. Отрок позади замер. Дмитрий, сдерживая топтавшегося коня, прислушался: нет, нынче никто не пел за валуевым тыном. Когда скакал сюда, не подумал, что песни может и не быть. Оглянулся на отрока. Княжич смотрел на него, полный готовности мчаться по единому знаку Дмитрия. Лисья шапка низко сползла на узкий высокий лоб мальчика.
Дмитрий шагом проехал мимо валуева тына. Но тын был высок, и двор, сколь удалось Дмитрию заглянуть, пуст.
Улочка отсюда круто спускалась к речке. Так же, шагом, Дмитрии поехал вниз. От реки, словно распятая, низко склонив голову, шла, вскинув на коромысло руки, женщина.
Дмитрий быстро спрыгнул с седла и отдал повод Белозерскому:
— Отведи, отроче, коней в гору да постой там.
И пошел к реке.
Женщина, заслышав скрип снега, остановилась. Тревожно подняла лицо. Все лицо ее было закрыто платком; лишь единственный глаз выглядывал. Длинный, тоскливый, ласковый глаз.
— Воду несешь? — спросил Дмитрий.
— Сам, что ль, не видишь?
— Дай испить.
Она повернула на плече коромысло, и бадья подплыла к Дмитриевым устам. Глотнув нестерпимо ледяной воды, он вытер ладонью усы.
— А чего ж не колодезную пьете?
— У нас намедни в колодце кот утоп. А освятить не успели Что ж, нам поганую, что ль, пить?
— Поганую не надо.
— Потому вот и носим.
— А тя как звать-то?
— Санькой.
— Ты рязанка, что ль?
— А почем знаешь?
— Песню твою слыхал.
Она засмеялась.
— Ты чей сам-то?
— Из Кремля.
— О, высоко живешь!
— Я слыхал: пела ты об татарах; сказывают, ты от них натерпелась.
Она опустила голову:
— Довелось.
— Так нету более тех татар. Все за тебя ответили.
— Как?
— Головами ответили. Слыхала?
— Кто ж не слыхал? Мне б хоть издали Митрия-то Ивановича увидеть. В ноги бы поклонилась.
— Митрий об тебе знает. Слыхал. И велел сказать: «Будешь по Кремлю идти, пой, как в праздник; не бойся».
— Чудная речь: будто обо мне говоришь, а будто не со мной.
Она пригнулась, поставила бадьи в снег и встала, глядя на Дмитрия.
— Чего те надо-то? Не пойму.
Дмитрий подумал, как хотелось ему поехать к ней прямо с битвы, обрадовать, одарить, сесть возле нее и попросить ее песен; о ее песне помнил, стоя на Воже. А теперь не знал, что еще ей сказать.
— Дай пособлю ведра поднять.
— Расплещешь. Я сама.
— Ежели приду, споешь тогда?
— Лучше петь, чем плакать. Потому и пою. А доведется те увидеть Митрия-то, поклонись ему. Да ему невдомек будет, от кого тот поклон.
— Ну что ж. Поклонюсь… прощай.
Он вышел в гору. Когда сюда ехал, думалось, радостно ему будет прервать ее песню, крикнуть ей через тын:
— Пой веселей. Теперь некому тебя обижать! — и проехать дальше.
А вышло не то.
Они возвратились в Кремль.
У крыльца стоял без шапки незнакомый, постыдно лысый поп с позолоченным крестом на шее.
— Откуда такой? — удивился Дмитрий.
— Дожидаюсь тебя, государь, из Рязани! — после приветствий сказал Софроний, поднимаясь вслед за князем на разрисованное алыми полосами высокое крыльцо.
— А чего?
— Беда, государь! Без устали до тебя скакал: к нам весть пришла, будто Мамай на Москву собрался.
Дмитрий остановился.
— Откуда? Давно ль я их отогнал?
— С Орды на Рязань гонец прибыл. Говорит: идут.
«Опять? Готовиться? Биться? Успею ли?»
— Это Ольг, что ль, тебя прислал?
— Нет, государь. Ольг не слал. Я сам.
— Чудно! Эй! — крикнул он Белозерскому. — Погоди слезать! Скачи, отроче, до князя Боброка. Ежли дома захватишь, чтоб немедля ко мне. — И обернулся к Софронию: — Ты поп, что ль?
— Ольгов был духовник.
Перегнувшись через перила крыльца, крикнул во двор:
— Яклев!
— Тута, государь!
Дмитрий приказал разослать по боярам:
— Чтоб живо сюда сбирались!
И возвратился к Софронию:
— Вон оно что? А чего ж сюда прискакал?
— Государь, земля-то Русская не ждет ведь беды. Может, упасем ее от беды-то!
— Увидим! Шапку надень. Волосом-то ты не вельми богат, а нонче студено.
— Вон ты какой, государь!
Дмитрий засмеялся:
— А какой же еще?!
— Рад бы тебе служить, государь!
— Иди, я тебя кликну.
И велел воину проводить рязанского попа на покой. Но сам не был спокоен, пока не увидел во дворе Боброка на черном, покрытом белой пеной коне.
— Дмитрий Михайлович!
— Знаю, знаю. Отрок твой поведал. Успеем, сберемся. Что ж мы, дурее Орды, что ли?
— Да тяжело ведь. От Вожи плечи ноют, а тут опять…
— Коли плечи ноют, знать, голова цела… С Коломны Московские полки идут, так я уж послал — вернуть их назад в Коломну. Успеем, Дмитрий Иванович.
Когда все собрались, вызвали Софрония, и Дмитрий и бояре выслушали его. Поп повторил свою весть и вдруг горячо, торопливо, словно боялся, что кто-то прервет, рассказал о Рязани, об Олеге, все, что накопил в себе.
Дмитрий спросил Тютчева, собравшегося уже уходить, когда совет кончился:
— Ты, боярин, я чаю, татарскую молвь разумеешь?
— Говорю по-татарски, государь.
— Будь готов. Может, поехать туда понадобится.
— Рад порадеть, Дмитрий Иванович. Я вот давно сбирался сказать. Намедни ко мне из рядов купцы приходили: скажи, говорят, государю. Ежели надо будет в чем татар перешибить, пущай: мы казны для того не пощадим. Очень, говорят, велико от татар притеснение торгу.
— То давно знаю. Вызволим Русь, им легше станет. Но иное тяжко: Орда города наши жжет, народ гнетет, а мы ей за то дань платим. А деньги и без купцов есть: дань-то татарам с народа собираю я; отседа и деньги, чтоб татар бить.
Тютчев быстро сошел с крыльца. Пока сидели у Дмитрия, непрочный осенний снег стаял, а теперь, к вечеру, земля опять начала леденеть и громко хрустела под скорыми легкими шагами.
На переулке Тютчев остановился, еще не решив, идти ли вниз — к дому, свернуть ли в собор — отстоять вечерню.
Тютчев ступил на белые ступени коренастого Спаса, и тотчас перед ним поднялся лохматый круглоглазый старик и, протягивая вперед длинные скрюченные пальцы, крикнул:
— Остановись, боярин!
Тютчев подумал: «Юрод? Блаженный?»
Ими полна Москва, они на всех папертях и во всех дворах. К ним нисходили милостиво, ибо, кроме милости, для них не было ничего ни в Москве, ни по всей Руси. Калеки, старцы, старые воины, погорельцы и сироты — все шли к церквам, к монастырям, к харчевням.
— Чего тебе?
— Боярин! Глянь на мою наготу, на убожество, на старость! Глянь — мне легче будет. Легче будет, что хоть один из вас видит сие!
Тютчев разгневался: ему хотелось в соборной тишине постоять и обдумать предстоящую поездку в Орду, а тут какой-то юрод лезет со своими болестями. Он нетерпеливо шагнул на вторую ступень и протянул старику полушку:
— Помолись, старче!
Но старик ухватил черную полу Тютчева:
— Постой, постой! Дай досказать!
— Чего тебе?
— Я с самой Вори-реки шел. От Троицы. Еле дошел. Дай, думаю, московского боярского слова поищу, может, хоть в Москве, думаю, правду скажут!
— Говори! — насторожился Тютчев.
— Убога Москва.
— Москва-то убога?
— А не золотей нашего Шеренского леса. Град выше, а нужда глубже. Глянь: сколько тут нас — юродов, калек, на морозе, голых и сирых. Избы тут велики, а видал, как в тех избах дети корки грызут, как лебеду мякиной заедают?
— А где ж того нет? То от бога. Был богатый Лазарь, а другой брат бедный Лазарь.
— Я троих сынов вырастил. Первый с Дмитрием на Тверь ходил. Там пал. Второй со Смоленска пришел — ногу на ремне приволок. Вчерась с ним судили, как дальше быть. Он тут первый день на паперти подаянье просит, а я прошел стороной, сейчас глянул — подают ли? Много их; где ж их всех обмилостивить! Третий сын на Воже бился. А слуху нет: жив ли, там ли зарыт? Ты скажи: чем меня ныне князь Дмитрий Иваныч наградит? Чем? По правде скажи!
— А чего тебе надобно?
— С нас ныне игумен монастырщину требует. Монастырские мы; на монастырской, на игумена Сергия земле пашем. Надо хлеб отдать, надо денег дать. Сергий-то говорит: «Вас, говорит, четверо!» — «Нас, говорю, я один». — «А тогда с земли уходи, такой деревни под дряхлым старцем, говорит, не оставлю. Иди, говорит, к нам в Троицу бога славить, а землю я другим отдам». А я ту землю сам от леса поднял, сам выжигал, сам корчевал. А теперь — отдай!