У нас дома в далекие времена - Ганс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С тех пор я больше ни разу не бывал в Ной-Глобзове; слышал, что он стал цивилизованным дачным курортом со всеми мыслимыми удобствами. Но вряд ли каким-нибудь берлинским мальчишкам удастся пережить там такую веселую, увлекательнейшую ночь, какую пережили мы.
На следующее утро — дождь, слава богу, перестал — отец (которому ночь показалась менее интересной, чем нам) отправился за покупками. Он вернулся с пустыми бутылками и гипсом. Бутылки разбили на мелкие осколки, перемешали их с гипсовой кашицей, и этой смесью заделали как в доме, так и снаружи его десятки мышиных и крысиных нор.
— Гипс крысы еще смогут прогрызть,— пояснил мне отец.— Но осколки стекла вряд ли им по зубам!
А вот починку дырявой крыши я не помню.
Мы долго смотрели, как отец занимался непривычным для него делом. Помню, я был восхищен, что он и это умеет. Осколки стекла против крысиных зубов — надо же такое придумать! Отец знал решительно все!
Налюбовавшись отцовской работой, мы отправились открывать неведомые земли, это было одним из приятнейших занятий в первый каникулярный день на новом месте. Мы побродили по невозделанному участку за домом, где одуряюще пахло летом и солнцем,— там росло множество сухоцветов с резким запахом, вроде чабреца. Потом выбрались к опушке леса и у этой опушки обнаружили нечто великолепное: что-то среднее между беседкой и садовым павильоном — примитивное, не совсем сохранившееся строение, как нарочно задуманное для разбойничьего замка.
Внутри было темно, прохладно (и грязно); мы уселись на скамью и пришли к единодушному мнению, что дачное место на этот раз просто «колоссальное», а что еще дальше будет!
Возле скамьи лежал старый мельничный жернов. Раньше он, вероятно, служил столом, но пень, на котором он покоился, сгнил, и теперь жернов валялся на полу. Он был довольно большой и тяжелый, не меньше метра в диаметре, но это лишь укрепило нас в мысли, что жернов словно создан для того, чтобы его катать. От разбойничьего замка шел небольшой уклон к нашему дому, там у стены возился отец, его фигура казалась отсюда не больше зонтика. Мы подумали: вот будет здорово докатить жернов до самого дома!
— Потом разыщем крепкий пень, положим на него жернов, и у нас будет стол прямо у двери! И вечером будем на нем играть в «альма и сальта»[34]!
Программа встретила всеобщее одобрение. С огромным трудом жернов был поставлен на ребро. Затем его покатили к двери. Это уже шло легче: Итценплиц с Эди толкали сзади, Фитэ поддерживала с одной стороны, а я с другой. У двери был порожек, катящийся жернов покачнулся и...
— Держи его, Ганс! — крикнули мне хором.
Когда валится набок мельничный жернов, весящий около восьмидесяти килограммов, десятилетнему мальчику его — увы — не удержать. Жернов повалился, я упал, и, когда все движения стихли, жернов лежал плашмя, придавив мне руку. Собственно говоря, не руку, а пальцы, но придавило так, что сам я был не в силах вытащить их.
— Помогите! Помогите! — завопил я.— Ой, я больше не могу! Пальцы прищемило! Ой!
Мои милые сестрички с братцем, конечно, смогли бы вместе приподнять камень, но, натворив беду и видя мое искаженное от боли лицо, они вконец растерялись. Первым убежал Эди. За ним бросилась Фитэ. Итценплиц пробормотала: «Гансик, милый!», погладила меня по плечу,— и вот уже все трое, охваченные дикой паникой, скрылись; еще раз прошуршали зеленые кусты, и все стихло. Они растворились в лесу!
Скрючившись, я лежал у жернова и пытался свободной рукой хотя бы чуточку приподнять его. Было нестерпимо больно; всякий, кому случалось прищемить пальцы дверью, может подтвердить это. Боль нарастала с каждой секундой.
Я не стерпел и заорал благим матом. Хотя мне, в моем почти прометеевском положении, не было видно отца, я все же надеялся,— иной надежды быть не могло,— что мои вопли достигнут его ушей. И действительно вскоре послышались его торопливые шаги. Без единого слова отец рывком приподнял жернов, освободил меня, дрожащего, подхватил с пола и прижал к себе. Потом ласково взял мою руку в свою.
— Бедный мой мальчик,— сказал он.— Да, это ужасно. Поплачь, как следует, реви, не стесняйся, тебе сейчас можно пореветь... Хотел бы я знать, почему именно тебя так преследует судьба?!
Я поднял глаза и сквозь слезы увидел, что его лицо побелело и он вот-вот заплачет. Я вдруг почувствовал, что отец меня очень любит, и любит, наверно, совсем иначе, чем других своих детей, за все постигшие меня беды, малые и большие,— ведь то, что досталось тяжело, дороже полученного даром.
— Чертовски больно, папа,— сказал я.— Но я больше не буду реветь.— И, внезапно испугавшись: — А пальцы мне не отнимут?
— Ну что ты, конечно, нет! — успокоил меня отец.— Правда, вот с этими тремя ногтями, которые уже совсем посинели, тебе придется расстаться. Хотя я думаю, они снова отрастут. Но видишь ли, что получается,— продолжал он болтать, незаметно увлекая меня к дому,— ведь ты повредил правую руку! А это плохо для тебя, Ганс, ведь ты не сможешь теперь делать уроки во время каникул! Это очень печально для тебя, просто ужасно!
Я покосился на отца. Увидев морщинки вокруг его глаз, я, несмотря на боль, расхохотался.
— Да, папа, я страшно огорчен,— сказал я, смеясь.— Ведь я хотел каждый день заниматься, часа по три, не меньше!
— Увы, тут ничего не выйдет,— сказал отец.— Но я надеюсь, что ты перенесешь это, как настоящий мужчина.
Разумеется, отец сдержал слово. И хотя рука зажила недели через две, я за все каникулы даже не притронулся к перу. Зато сестры с братом... отец ни разу не спросил их, виноваты ли они в моем несчастье,— наверное, он видел, как они удирали... Вот им-то пришлось в эти каникулы особенно много заниматься,— и не из-за того, что они были виновны в моем несчастье (виноваты мы были все одинаково), а скорее за то, что они в панике удрали.
В сравнении с жерновом мой нынешний «дебют» в Граале был сущей забавой! Я бежал вокруг дома, бежал довольно резво, а за углом было открыто окно; как во всяком крестьянском доме, оконные створки открывались здесь наружу, а не внутрь, как в городе. К тому же окно это было закреплено ветровым крючком.
Итак: я выскочил за угол, на уровне моего лба оказался нижний широкий брусок оконного переплета, так называемый сточный карниз. Стекло со звоном разлетелось вдребезги, но крючок выдержал, нападение было отбито, а нападающий повержен на землю, где провалялся минуты три, не сознавая, где он и что с ним. Несмотря на прикладывание ножа, шишка росла на глазах. Все лето меня называли «рогатым Гансом».
— Если на сей раз только этим обойдется,— сказал отец со вздохом маме,— я буду благодарить создателя.
И если мне не изменяет память, в то лето шишкой и обошлось. Никаких других «аварий» я не припоминаю.
В первый же день после ужина отец пошел с нами к морю, а мама с Кристой остались готовить постели. Было еще почти светло, мы с радостными воплями носились по проселочной дороге и у самой нивы рвали красные маки, васильки, розовый куколь, белые маргаритки. Мы были детьми большого города, нам казалось невероятной роскошью, что все это росло «даром», что за это не надо никому платить.
Тем временем отец шел по дороге неторопливым, ровным шагом, а мы то обгоняли его, то отставали. Он радовался нашему счастью и лишь изредка тихим голосом напоминал, что даже ради самых красивых цветов нельзя топтать колосья. Тогда мне припомнилась чудесная сказка Андерсена о девочке, которая наступила на хлеб, и я довольствовался цветами, росшими на обочине. И поныне меня охватывает чувство горечи и возмущения, когда я вижу легкомысленно затоптанные посевы или луг. Отцовские наставления засели во мне крепко!
Но вот мы входим в лес, и сразу становится темнее. Мы держимся кучкой возле отца и прислушиваемся: не слышно ли уже морского прибоя. Отец говорит, что прибоя сегодня не будет,— днем почти не было ветра. Но мы все равно не теряем надежды и продолжаем вслушиваться...
Постепенно высокий сосновый лес понижается, он как бы спускается к морю гигантской пологой крышей, все деревья изогнулись в сторону суши. Они становятся все ниже, все уродливее, и вот уже виден большой просвет между ними.
Мы пускаемся наперегонки, каждому хочется увидеть море первому. Сосны кончились, мы увязаем в сыпучем песке, поднимаясь на дюны. Под ногами шуршит прибрежная трава, лицо обдувает нежная прохлада.
И вот я опять на дюне, и опять, как и каждый год, когда мы приезжаем к морю, меня охватывает хорошо знакомое и тем не менее всякий раз ошеломляющее чувство необъятного простора, который распахивается передо мной. Сначала я ничего, кроме него, не вижу и не чувствую, он такой большой и нигде не кончается, даже там, где горизонт смыкается с водой. Мое мальчишечье сердечко взволнованно колотится: я стою здесь, я вижу его. И весь простор мой, и я его частица, и без меня он не был бы таким, как сейчас. Я весь во власти чего-то вечного, нетленного. Я не смог бы описать это словами, но я чувствую это...