Всё, что у меня есть - Труде Марстейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бывая у Элизы, я обычно задавала ее сыновьям математические задачки, заставляла считать в уме. Например, сколько будет восемью восемь. Я понимала, что у Стиана есть способности к арифметике, а Юнас, хотя и постарше, соображает туго. Но все же он никогда не сдавался, мог сидеть и думать, и думать, пока лицо не покраснеет, хотя он редко добирался до правильного ответа. Стиан решал в уме быстро, а если ему было неохота ломать голову, с некоторым пренебрежением и уверенностью в собственных силах исчезал из комнаты. Мне казалось, что во время наших занятий с Юнасом, когда мы сидели над какой-нибудь задачкой, которую он не мог решить, у нас возникала особая связь. Вечернее солнце касалось лучами его лица, он зажмуривался, закрывал глаза руками, но никуда не уходил и продолжал думать, не отнимая рук, пока не сдавался — и либо отвечал неправильно, будто заранее понимая это, либо не отвечал вообще.
Однажды Элиза сказала мне, что опасается, не испытывает ли Юнас дискомфорт, когда у него раз за разом что-то не получается в моем присутствии. Я уверяла ее, что она ошибается, я воспринимала все иначе, но Элиза уверенно кивнула — да, именно так и есть: в последнее время ей кажется, что он со страхом ждет моего прихода. Вот этого ей не стоило говорить, она могла бы промолчать. И потом еще много вечеров подряд, лежа в кровати без сна, я сжимала зубы от стыда, унижения и жалости к Юнасу и самой себе.
В дверях учительской появляется Эйстейн в клетчатой рубашке; я чувствую, как подпрыгивает сердце, потом появляется удивление — а с ним-то что такое? Он улыбается мне, обнимает за плечи, проходя мимо. Сидящая за одним из длинных столов с газетой Гуннхиль поднимает голову и листает страницы, с трудом скрывая любопытство — она хочет знать, что происходит. Как по мне, так весь мир уже может обо всем узнать.
Вдоль одной стены просторной учительской тянется ряд высоких окон, два длинных стола друг напротив друга. Кто-то повесил на окнах занавески, потому что они здесь должны быть, а на стену, где было свободное место, кто-то прибил картину с изображением пустынного пейзажа. Но все предметы здесь как будто разрозненные, нет общего стиля. Откуда-то появился секретер, старый и потертый, он хорош сам по себе, но, неуместно втиснутый между двумя дверьми, совершенно не подходит обстановке в учительской. Над секретером висит картина, на столе в голубом горшке — растение с розовыми цветами, рядом стеклянный подсвечник со свечой. Это всего-навсего помещение для учителей, но обстановка, лишенная художественного вкуса, повергает меня в уныние. Здесь не хватает стиля и души.
По пятницам Эйстейн обычно пьет пиво с коллегами. Он может смотреть «Крестного отца» сколько угодно раз. Из книг предпочитает Хемингуэя и Стейнбека, Дага Сульстада и Яна Кьерстада. Радуется, что сын уже дорос до игры в «Монополию», хотя сам ненавидит капитализм. Когда мы ночуем у него, он с удовольствием пьет кофе и читает газеты по утрам. Иногда мы ночуем у меня, и тогда по утрам он не находит себе места. Все не по нему: кофе не так сварен, в ванной все не на своих местах, дорога до работы длинная и непривычная. Его борода и волосы, мягкие на ощупь, в вечном беспорядке, одежда вечно мятая, а в школе он надевает кожаные сандалии прямо на толстые носки. Во всей домашней обстановке: мебели, занавесках и коврике на стене — сквозит та же мягкость и неопрятность. В ванной зеленая полупрозрачная мыльница в виде лягушки. Запах здесь напоминает ароматы моего детства, словно возвращает в квартиру тети Лив. Здесь я могу и хочу остаться, и я представляю себе, что так и будет до самого конца моей жизни.
В субботу мы целый день вместе, слоняемся по городу, по улицам, которые уже празднично украшены к Рождеству. Эйстейн рассказывает, что наконец-то прошел с классом пьесу Ибсена «Дикая утка».
— Это было непросто, — говорит он. — Но мы ее разобрали и отпраздновали это всем классом, у меня для них было печенье «Мэриленд», они заслужили награду хотя бы своим терпением.
Он придерживает меня за руку, чтобы мы могли пропустить вперед женщину с коляской. Гирлянды на универмаге «Steen & Strøm» переливаются тысячью маленьких лампочек.
Да, пьеса непростая, я проходила «Дикую утку» со своим классом, и хотя меня несколько взволновали и само произведение, и его герои, я была далека от того, чтобы делиться этими чувствами с пятнадцатилетними учениками. Однажды я напомнила Толлефу, который, как я знала, очень любил Ибсена, и особенно «Дикую утку», фразу из пьесы: «Ты мой лучший, единственный друг», и Толлеф грустно улыбнулся и сказал, что, несмотря ни на что, он рад, что мы с ним друзья.
Мы с Эйстейном лавируем между тумбами с пуансеттиями и гиацинтами на площади Стурторвет.
— Я стараюсь объяснять как можно проще, — продолжает Эйстейн, — и я дал им понять, что и для моего терпения пьеса стала испытанием.
Когда мы так гуляем, мы всегда беремся за руки, но ненадолго, кто-то из нас все равно быстро отнимает руку. На Эйстейне варежки, на мне — вязаные перчатки. Он сжимает мою ладонь и выпускает ее.
— Я беру Ульрика на Рождество, но сразу после праздника я в твоем распоряжении, так что имей в виду, — говорит он.
— Буду иметь в виду, если у меня не появится других планов, — отвечаю я.
Он обнимает меня, прижимает к себе и целует прямо под гирляндой с алыми сердечками.
— Я… — начинает он и смотрит на меня, прищурившись. — Пожалуй, я начинаю в тебя влюбляться.
Все сливается — булыжная мостовая на площади, киоски с овощами и фруктами и всевозможные вещи на продажу: украшения, ремни, шарфы, шали, красные рождественские шапочки с помпонами, проигрыватели для виниловых пластинок, кассеты. Внутри разливается спокойствие, когда кажется, что мечты начинают сбываться, и счастье находит свое место, где ему ничто не угрожает, и все мысли и стремления приходят в равновесие.
— Влюбляться, — повторяет Эйстейн словно самому себе. — Кажется, я уже влюблен.
Когда мы входим в квартиру, звонит