Старые истории - Нина Буденная
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И она заявилась к своей невестке, которая, как ни крути, была сейчас за главную.
— Тоня, хочу все-таки за машинкой своей съездить.
— Варя, да ты в своем уме? Места эти прифронтовые, кто же тебя пустит? Да и зачем, из-за чего? Подумаешь, машинка! Люди на фронте гибнут, а ей — машинка!
Фронт действительно очень быстро приближался к швейной машинке. И она нуждалась в немедленном и безотлагательном спасении.
Варвара снова и снова долбила несговорчивую невестку злыми просьбами о пропуске, об отправке на родину и та, наконец, сломалась. А точнее, плюнула, сказала: «Черт с тобой!» — и отправилась хлопотать.
Но тут швейную машинку оккупировали немцы. И к маме Анны Павловны, которая в те времена была просто Тоней, прибежал свежеобращенный лейтенант — Варварин сын, отпущенный перед отправкой на фронт попрощаться с родными.
Он не прощаться прибежал, он размахивал наганом и кричал, что сейчас пристрелит Тоню как бешеного пса за то, что она хотела сдать его любимую мать в немецкие лапы.
Воина утихомирили, но он поклялся доложить дядюшке о змеином облике его жены — предательницы и врага народа.
И доложил, депешу на фронт послал.
Дядя прочел. И замечание, вырвавшееся у него, сильно озадачило при сем присутствовавших.
— А моя бабка, — сказал он, — говорила, что у нас порода у-умная.
Предпринимались и другие демарши. Уже после войны отец Анны Павловны тихо, уверенный, что дети погружены в школьные учебники, сунул матери какой-то листочек, тетрадный, неказистый на вид. Мать прочла и позеленела. Заволновалась, заметалась.
— Успокойся, — сказал отец. — Ты же видишь, что его отдали мне. Я бы тебе и показывать не стал, но счел, что для сведения тебе полезно узнать, поскольку к ответу я этих друзей призову.
На другой день мать поманила Анну Павловну, тихонько сунула ей загадочный листок, вздохнула и сказала:
— Прочти.
Анна Павловна прочла. И чтение это стало одним из сильнейших впечатлений детства. Вот ведь сколько лет прошло, тридцать уже, наверное, сколько всего забылось — и плохого, и, к сожалению, хорошего тоже. А это помнится. Говорят, дети осознают себя с трех лет, с этого же времени начинают откладываться воспоминания. Но Анна Павловна помнила эвакуацию, хотя, когда началась война, ей не было и двух.
— Для тебя, госпожа министерша, война прошла как апчхи, — разглагольствовала ее коллега Алла Аркадьевна. — Мы-то голодали, на лебеде сидели и пухли, а вы небось лопали за три щеки.
По логике вещей Анна Павловна не должна была голодать. Сама помнит, как давилась ненавистной манной кашей. Она помнит и коржики, которые как великое угощение выдавала им с братом бабушка — по одному раз в неделю. Почему же она их помнит? Вкусные были? Или редкие? И может ли еда так ворваться в детские мысли, чтобы застрять там?
Не голодали они, конечно, права Алла Аркадьевна, как всегда права.
И все-таки не от ума и исключительности появились у Анны Павловны эти полтора года лишних воспоминаний. Война ведь была. Всенародное потрясение.
А в листочке том, написанном безграмотно и коряво, говорилось, что вот-де они, нижеподписавшиеся, спешат сообщить, что жена их достойного брата, съездив вместе с ним в Европу в сорок пятом году, нацапала там ковров с полсотни, фарфору наилучшего и драгоценностей, а также привезла два мотоцикла: один марки «хорлей», другой «БМВ» и корову в запломбированном вагоне.
А также построила своему брату дачу.
Кроме того, что мама с отцом действительно уезжали на месяц в Берлин, побывали в Вене — отец хотел показать жене, да и сам посмотреть заграницу, — в писульке этой ни слова правды не было. А подписана она была теткой Варварой и дядькой Лукой, младшим из отцовских братьев.
Затея, конечно, принадлежала Варваре. Лука не был способен на творчество, и должность его в этой жизни определялась одним словом: Брат.
Он подвизался где-то в отцовском учреждении на двадцатых ролях, но зато вел дневник, в который помещал свои недолгие мысли и куценькие наблюдения. Потом, как всегда это бывает с людьми, которые отирались около чего-то большого в должности прими-подай, ему стало казаться, что это именно он руководил событиями, он вершил судьбами. И Лука, уже когда оба ушли на покой, даже стал спорить с отцом, уточнять и дополнять факты и события, о которых вспоминали, поправлять и корректировать их. И все ссылался на свой дневник. Но никогда его не показывал.
Его последняя жена — бездетная, ротик гузочкой — после смерти братьев тоже все время ссылалась на дневник, пытаясь руководить воспоминаниями. Но почитать его тоже не давала.
Невольно напрашивался вывод, что наш народный герой был размалеван там самыми черными красками и все и всяческие маски с него были сорваны.
Вот эта самая бездетная, ротик гузочкой была у Луки четвертой супругой. Первых трех, подарив им по паре детей, дядюшка оставил на самостоятельное проживание и закалку. Первую — прямо в деревне, отбыв в столицу, двух других уже в самой столице. Сердечная склонность привела его к этой самой — губки гузочкой.
Когда Лука настружил третью пару детей и вытолкнул их на свет божий в самостоятельный полет, отец Анны Павловны отлучил его от дома. Писульку простил, а брошенных детей — нет. И опекал их, сколько потребовалось.
Мадам номер четыре бесновалась: три четверти прелести ее брака оказались утраченными сразу. Мечта о еженедельных родственных чаепитиях с великим человеком засохла и отвалилась. Осталось ежедневное общение с Лукой. Но в общем-то уровень этой парочки был стрижен под одну гребенку, и, по мнению Анны Павловны, их тандем должен был отличаться слаженностью и завидным ритмом, потому что ноги, раскручивавшие педали, были одной длины, а шестерни природной конструкции — равного диаметра.
Лука был младшим. Перед ним шел Денис. Анна Павловна знала о нем только из семейной хроники: Денис погиб еще в гражданскую. Этот вот совершенно не желал быть Братом. Он добывал собственную славу с саблей в руках, на лихом коне.
Следующий — Прохор. Этот был военным и человеком в большой степени самостоятельным. В гражданскую — кавалеристом, но в Отечественную служил в авиации (видимо, в конной авиации, говорила Анна Павловна). Но у этого тоже все было не слава богу.
Когда-то, как и все в то время, сочетался он гражданским браком с теткой Глафирой. Троих детей нарожали, всех вырастили — Анна Павловна любила этих своих кузин и кузена. А когда браки стали оформлять государственным порядком, Прохор с Глафирой начали стесняться идти в загс: не молоденькие вроде бы, не покажутся ли смешными? Так они жались несколько лет. А когда наконец собрались, на авансцену выдвинулась Варвара.
— Проша! За каким рожном тебе расписываться с Глафирой? Ты ж ее не любил никогда. Ты ж вынужденно женился, никак забыл? Потому что Владлен родился.
— Варь, да ты что? Родился Владик, не родился Владик, как женились-то мы тогда? Свадьбу справили — считай женаты. Без попа ведь, нигде не записано. Служил я, сама знаешь. Как вернулся, так и свадьбу сыграли. Владик такой славненький был, сыночек мой.
— Твой… Да что-то на тебя не похож.
— Так он Глаша вылитый.
— Глаша… Да он вылитый Ванька Безручко с нашей деревни.
— Ты что, Варь, сказилась?
— Так вас, дураков, и облапошивают. А как же тебя Груша Нечаева любила, как любила! Ждала как! А ты по Груше как с ума сходил, как сходил!
— Я сходил? Окстись, Варя! Погуляли мы с ней недели две, пока Глашу не разглядел.
— Совсем ты, Проша, забываться стал. Про дочек твоих я молчу — наши у них носы, семейные, тут уж никуда не деться. Но вот Владлен — Безрученок, и все тут. А Груша ведь, Проша, до сих пор по тебе сохнет. Ни сна ей, ни покою. Бедная, бедная. А как бы она тебя холила, как бы ходила за тобой! Как лепешка бы в смальце катался. Зря ты таишься от меня, любви своей огромной на горло жмешь, сердце свое верное до крови в кулаке сжимаешь.
— Варь, так Груше-то, поди, за шестьдесят.
— А ты что, мальчик? Молоденькой, что ль, такая тухлятина нужна? Нечего морду от судьбы воротить. Только бога гневишь!
И ведь охмурила чертовка Прохора! Разменял он квартиру, рассовал всех по углам и выписал Грушу из деревни, великую и неизбывную любовь свою. А через год умер.
Самый старший дядюшка, первенец бабки Анны Павловны, тоже номерок отчебучил. О выходке его вся семейка глухо молчала, потому что правого-виноватого в этом деле не было, но не ко времени была эта историйка, не ко времени.
Хотя и относилась к 1903 году. И значилась только лишь в устной семейной исторической хронике.
Значит, их старшенький вот что отмочил. Батрачил он на немца-колониста, горбатился в его экономии. Исходные причины хроника утратила, но решил немец переместиться за океан, а конкретнее, в Аргентину. Что уж его туда повлекло — дело забытое, но предложил он нашему Емеле поехать вместе с ним. Видимо, производительность Емелиного труда его устраивала. И увез-таки любопытного Емельку с женой в чужедальние края.